– Яма… – говорит Щекн.
Я включаю прожектор. Никакой ямы нет. Насколько хватает луч, ровная гладкая площадь светится бесчисленными тусклыми огоньками люминесцирующей плесени, а в двух шагах впереди влажно чернеет большой, примерно двадцать на сорок, прямоугольник гладкого голого асфальта. Он словно аккуратно вырезан в этом проплесневелом мерцающем ковре.
– Ступеньки! – говорит Щекн как бы с отчаянием. – Дырчатые! Глубоко! Не вижу…
У меня мурашки ползут по коже: я никогда еще не слыхал, чтобы Щекн говорил таким странным голосом. Не глядя, я опускаю руку, и пальцы мои ложатся на большую лобастую голову, и я ощущаю нервное подрагивание треугольного уха. Бесстрашный Щекн испуган. Бесстрашный Щекн прижимается к моей ноге совершенно так же, как его предки прижимались к ногам своих хозяев, учуяв за порогом пещеры незнакомое и опасное…
– Дна нет… – говорит он с отчаянием. – Я не умею понять. Всегда бывает дно. Они все ушли туда, а дна нет, и никто не вернулся… Мы должны туда идти?
Я опускаюсь на корточки и обнимаю его за шею.
– Я не вижу здесь ямы, – говорю я на языке голованов. – Я вижу только ровный прямоугольник асфальта.
Щекн тяжело дышит. Все мускулы его напряжены, и он все теснее прижимается ко мне.
– Ты не можешь видеть, – говорит он. – Ты не умеешь. Четыре лестницы с дырчатыми ступенями. Стерты. Блестят. Все глубже и глубже. И никуда. Я не хочу туда. Не приказывай.
– Дружище, – говорю я. – Что это с тобой? Как я могу тебе приказывать?
– Не проси, – говорит он. – Не зови. Не приглашай.
– Мы сейчас уйдем отсюда, – говорю я.
– Да. И быстро!
Я диктую донесение. Вандерхузе уже переключил мой канал на Штаб, и, когда я заканчиваю, вся экспедиция уже в курсе. Начинается галдеж. Выдвигаются гипотезы, предлагаются меры. Шумно. Щекн понемножку приходит в себя: косит желтым глазом и то и дело облизывается. Наконец вмешивается сам Комов. Галдеж прекращается. Нам приказано продолжать движение, и мы охотно подчиняемся.
Мы огибаем страшный прямоугольник, пересекаем площадь, минуем второй броневик, запирающий проспект с противоположной стороны, и снова оказываемся между двумя колоннами брошенных автомашин. Щекн снова бодро бежит впереди, он снова энергичен, сварлив и заносчив. Я усмехаюсь про себя и думаю, что на его месте я сейчас, несомненно, мучился бы от неловкости за тот панический приступ почти детского страха, с которым не удалось совладать там, на площади. А вот Щекн ничем таким не мучается. Да, он испытал страх и не сумел скрыть этого, и не видит здесь ничего стыдного и неловкого. Теперь он рассуждает вслух:
– Они все ушли под землю. Если бы там было дно, я бы уверил тебя, что все они живут сейчас под землей очень глубоко, не слышно. Но там нет дна! Я не понимаю, где они там могут жить. Я не понимаю, почему там нет дна и как это может быть.
– Попытайся объяснить, – говорю я ему. – Это очень важно.
Но Щекн не может объяснить. Очень страшно, твердит он. Планеты круглые, пытается объяснить он, и эта планета тоже круглая, я сам видел, но на той площади она вовсе не круглая. Она там как тарелка. И в тарелке дырка. И дырка эта ведет из одной пустоты, где находимся мы, прямо в другую пустоту, где нас нет.
– А почему я не видел этой дырки?
– Потому что она заклеена. Ты не умеешь. Заклеивали от таких, как ты, а не от таких, как я…
Потом он вдруг сообщает, что снова появилась опасность. Небольшая опасность, обыкновенная. Очень давно не было совсем, а теперь опять появилась.
Через минуту от фасада дома справа отваливается и рушится балкон третьего этажа. Я быстро спрашиваю Щекна, не уменьшилась ли опасность. Он не задумываясь отвечает, что да, уменьшилась, но ненамного. Я хочу его спросить, с какой стороны угрожает нам теперь эта опасность, но тут в спину мне ударяет плотный воздух, в ушах свистит, шерсть на Щекне поднимается дыбом.
По проспекту проносится словно маленький ураган. Он горячий, и от него пахнет железом. Еще несколько балконов и карнизов с шумом обрушиваются по обеим сторонам улицы. С длинного приземистого дома срывает крышу, и она – старая, дырявая, рыхлая, – медленно крутясь и разваливаясь на куски, проплывает над мостовой и исчезает в туче гнойно-желтой пыли.
– Что там у вас происходит? – вопит Вандерхузе.
– Сквозняк какой-то… – отзываюсь я сквозь зубы.
Новый удар ветра заставляет меня пробежаться вперед помимо воли. Это как-то унизительно.
– Абалкин! Щекн! – гремит Комов. – Держитесь середины! Подальше от стен! Я продуваю площадь, у вас возможны обвалы…
И в третий раз короткий горячий ураган проносится вдоль проспекта, как раз в тот момент, когда Щекн пытается развернуться носом к ветру. Его сбивает с ног и юзом волочит по мостовой в унизительной компании с какой-то зазевавшейся крысой.
– Все? – раздраженно спрашивает он, когда ураган стихает. Он даже не пытается подняться на ноги.
– Все, – говорит Комов. – Можете продолжать движение.
– Огромное вам спасибо, – говорит Щекн, ядовитый, как самая ядовитая змея.
В эфире кто-то хихикает, не сдержавшись. Кажется, Вандерхузе.
– Приношу свои извинения, – говорит Комов. – Мне нужно было разогнать туман.
В ответ Щекн изрыгает самое длинное и замысловатое проклятие на языке голованов, поднимается, бешено встряхивается и вдруг замирает в неудобной позе.
– Лев, – говорит он. – Опасности больше нет. Совсем. Сдуло.
– И на том спасибо, – говорю я.
Информация от Эспады. Чрезвычайно эмоциональное описание Главного Гаттауха. Я вижу его перед собой как живого: невообразимо грязный, вонючий, покрытый лишаями старикашка лет двухсот на вид, утверждает, будто ему двадцать один год, все время хрипит, кашляет, отхаркивается и сморкается, на коленях постоянно держит магазинную винтовку и время от времени палит в божий свет поверх головы Эспады, на вопросы отвечать не желает, а все время норовит задавать вопросы сам, причем ответы выслушивает нарочито невнимательно и каждый второй ответ во всеуслышание объявляет ложью…
Проспект вливается в очередную площадь. Собственно, это не совсем площадь – просто справа располагается полукруглый сквер, за которым желтеет длинное здание с вогнутым фасадом, уставленным фальшивыми колоннами. Фасад желтый, и кусты в сквере какие-то вяло-желтые, словно в канун осени, и поэтому я не сразу замечаю посередине сквера еще один «стакан».
На этот раз он целехонек и блестит как новенький, будто его только сегодня утром установили здесь, среди желтых кустов, – цилиндр высотой метра в два и метр в диаметре, из полупрозрачного, похожего на янтарь материала. Он стоит совершенно вертикально, и овальная дверца его плотно закрыта.