Братья многозначительно переглянулись.
С этого разговора звезда царевича Дмитрия (первого) резко изменила скорость своего восхода на вершину небосвода русской государственности.
Весна в Москве торжествовала. Грачи и вороны над Кремлем изорались, кричали с утра до вечера, хоть лучников вызывай!
Снег только испарился, а трава уже была зеленой, будто никогда и не вымерзала.
У Годунова вдруг впервые за все это время появилась уверенность, что все разъяснится и развеется, как развеялся страшный голод, как развеялась послеголодная разбойничья жуть. Не сегодня-завтра польского плясуна привезут к нему в Москву в цепях.
Ох, как этого желалось! И не сам самозванец интересовал Годунова, а его московские корни. Если их вырвать, ни у одного человека больше во всей стране не поднимется рука на его власть и право.
Страна после разорения грозновского начала подниматься. Одних кораблей торговых в этом году вышло в море триста. (В последние годы бесчинства Ивана Четвертого только двадцать выходило.) Татары затихли. Со шведами договорились. Казна опять наполнилась.
Чуть-чуть цивилизованнее люди жить стали. Кабаки разорительные почти везде закрылись. Содомский грех начал исчезать.
И слава Богу, нога перестала болеть. Он даже не волочил ее уже, а мог на нее наступать.
Тринадцатого апреля в восемь часов утра был назначен внеочередной совет Думы.
Две темы волновали Бориса.
Первая. Где скрывался самозванец до появления в Польше, в каком городе имел гнездо? (Уже стало ясно, что это не Отрепьев.) Чей он подготовленник? Откуда у него именной царский крест?
Вторая. Можно ли считать поход польских добровольцев в войске самозванца нарушением мирного договора шестьсот второго года?
В Думу как консультант был приглашен отозванный из Кром начальник роты телохранителей француз капитан Жак Маржерет, чтобы он привел примеры из европейских военных конфликтов.
В начале заседания прочли несколько секретных доносов от лазутчиков из стана самозванца. Ни в одном доносе ни слова не было о том, откуда он.
Доносили о каянии Отрепьева на площади Путивля, доносили о провалившихся монахах, доносили об уходе части польского войска. Но хоть бы слово о самозванстве самозванца: видно, в очень большой тайне ковался этот молодец.
«Что же он там предъявил полякам, кроме креста? – думал Годунов. – Польский Сигизмунд ведь не мальчик, а признал его за царевича. И как у него крест убитого младенца оказался? Видно, прав был Семен Никитич, надо было Марфу пытать».
Дальше стало легче. Решили, что Польшу можно считать нарушительницей мира, а можно не считать. Был тот самый удобный случай, когда и так и этак получалось правильно. Как царь захочет, пусть так сам и действует. И на приеме знатнейших иностранцев пусть сегодня Борис и объявит свое решение по этому делу.
В Думе было много молодых, способных бояр. Они так и заглядывали в рот самодержцу, и все подобострастно заискивали перед Федором. Никто не противоречил и не готовил опасных ловушек, как это постоянно делал хитрый Шуйский. Борис и терпел-то Шуйского только ради того, чтобы искать и чуять в его советах камни.
«Странно, – подумал под конец совета Борис Федорович, – у нас на Руси что ни ум, то враг».
* * *
Прием для иностранцев был подготовлен необычный. Не было сотни суетящихся бояр в золотых одеждах. Не было торжественного вноса блюд. Он был подготовлен по-европейски.
В Золотой палате накрыт был длиннейший стол. За спиной каждого гостя стоял прислужник в белом. Он следил за бокалом и блюдом гостя и подавал знак кухонной челяди, что надо переменить или что надо поднести.
Присутствовали и посланники, и именитейшие купцы, и патриарх. Такого раньше не было, чтобы глава персидских купцов размещался рядом со шведским воеводой, а цесаревский посланник сидел напротив посланника английского. Около царя вилась группа толмачей. Каждое его слово мгновенно переводилось.
Афанасий Власьев – неоднократный ездчик в Польшу с государственными поручениями – переводил слова Годунова сразу на два языка.
– Дорогие гости, – произнес Борис.
– Дорогие гости!
– Дорогие гости! – закурлыкали толмачи.
– Государь объявляет, что Литва нарушила мирный договор, подписанный в Вавельском замке в Кракове. Польский король Сигизмунд нарушил крестное целование. И с этого момента государь просит всех посланников и торговых гостей иметь в виду и передать своим государям, что руки нашего государя в отношении польских людей развязаны.
Все приглашенные насторожились: это что, война?
– Тем не менее наш государь просит всех торговых людей торговать и вести свои дела по-прежнему. Эта ситуация не касается Польского государства, она касается польского короля. В скорое время самозванец будет схвачен и привезен в Москву. И уже после этого наш государь объявит свое решение относительно короля и государства Литовского.
Десятки голов включились в размышление, что все это значит: шантаж? Предупреждение? Угроза?
– А сейчас наш государь просит гостей не скучать, веселиться. Он сам хочет подняться на высокую колокольню и позвонить в колокола. За него остается сын государя Федор Борисович. И если у кого из званых людей есть просьбы и важные неотложные дела, можно с ним все решить прямо здесь, не выходя из палат. Слово Федора – слово государево. Мы не прощаемся. Мы скоро вернемся.
Гости Годунова переглядывались. Все было настолько непривычно, что не укладывалось в голове.
Борис поднялся из-за стола, поклонился гостям и вышел из палат. Он направился в сопровождении десятка самых ловких стрельцов из личной охраны к Ивану Великому. Не приведи Господь оказаться на их пути даже в закрытом от посторонних людей Кремле.
Рядом с ним шел дежурный лекарь Генрих Шредер из Любека и командир роты немецких телохранителей француз Жак Маржерет.
Желание подняться на самый верх было давним. Борис с детства боялся высоты. Он и себя хотел преодолеть, и иностранцам показать, что царь не просто в хорошем здравии, но еще может чудить и самодурствовать.
Борис с большим трудом и долго поднимался по деревянным лестницам, а когда поднялся на самый верх, ахнул! Он и не подозревал, что Москва такая огромная. Глаз радовали купола, купола, купола и зеленый лес с лугами, уходящий за горизонт.
Снега уже почти нигде не было. Далекие грязные деревни-заставы казались чистыми и игрушечными.
– Ну как, Генрих, нравится тебе Москва?
– Хороша, государь. Отсюда очень хороша. Он выделил слово «отсюда».
– А вон наше подворье, государь. И мой дом отсюда видно. Вон тот, с красной крышей.