Бегло пролистав дневник, Лева обнаружил, что часть приснившейся ему концепции понятна – эта часть была отрицательной, отрицанием того, к чему он пытался подвести Катю во время сеансов. Нет. Это не ребенок. Ничего общего с ребенком. Никакой задержки. Взрослая, жесткая, и, как ему показалось (во сне или наяву?), с совершенно определенным сексуальным опытом девушка.
То есть два месяца он топтался на месте, пытаясь изо всех сил доказать себе – нет, это не паранойя, нет это не начальная шизофрения, нет, это не то, нет, это не се, не галлюцинации, не бред, не мания, словом, не «большая» психиатрия.
Катя и ребенок. Катя с ребенком. За спиной у Кати был ребенок. То есть она сама мать, а не ребенок. Вот указание.
Вот знак, обрушивший его построения. А чего их было обрушивать? Что, он и сам не знал, что топчется на месте? Нет, нет… Другой символ. Другая идея.
В отрицании нет концепции. Нет идеи. А во сне идея была… Он помнит. Он должен вспомнить.
Вспомнить, как на него лезет что-то мокрое, скользкое, и крупное, мягкое – голова ребенка.
Голова ребенка, тем более младенца, всегда казалась Леве самой хрупкой, тонкой и совершенной структурой из всех земных вещей. Он всегда испуганно следил, как Лиза пеленает Женьку, укладывает его, как он ползает по манежу, как пытается залезть на диван и слезть с него, как встает на подгибающиеся ножки в этих всегда теплых, отглаженных ползунках, пижамках… Все остальное в ребенке казалось ему более или менее гибким, надежным, это был отлаженный механизм, который прекрасно регулировал сам себя, напитывался соками, светом, рос, крепчал, необходимо барахлил и заболевал, необходимо выздоравливал, содержал в себе четкий план и генотип роста, четкую геометрию пропорций, механику составных частей, но голова…
Но голова младенца всегда казалась загадкой. Теплая, покрытая редкими волосами, круглая, как шар неправильной формы, содержащая странные бугры и провалы, орущая, тихо сопящая, сверкающая глазами и закрывающая их по мановению ока под влиянием биологических ритмов, эта Женькина голова всегда казалась ему священным сосудом, до которого нельзя дотрагиваться и который надо хранить, как хранят жрецы священный огонь.
Ведь это был не просто биологический аппарат – в нем в скрытом виде хранились тысячи, десятки тысяч функций, от представления до запоминания, причем запоминания не только общего рисунка, общей фактуры бытия – запоминания и распознавания запахов, цветов, интонаций, оттенков времени и пространства, космических, атмосферных голосов и социальных отношений, – и Лева менялся в лице, когда клал ладонь на смешную Женькину голову, пытаясь понять – как же там все это умещается?
Когда родился Женька, у Левы всерьез созрел проект обосновать научно и внедрить в производство специальный прозрачный защитный шлем для младенческих голов, чтобы уберечь эту хрупкую голову от травм, которые больно отзываются потом в более позднем возрасте. Лева уже окончил психфак, работал на кафедре, мечтал о научной карьере…
Он носился с идеей подключить к этому делу психологов, журналистов (для пиара), конструкторов, инженеров, врачей, Госплан, Госснаб, оборонную промышленность с ее высокими технологиями, кооперативы с их оборотистостью, Горбачева, Раису Максимовну, академика Лихачева, всю Академию наук в полном составе. Был уверен, что это изобретение сделает его сразу бессмертным и поможет получить (ну не сразу, лет через пять) Нобелевскую премию и заодно решить все материальные проблемы семьи.
Вариантов записки о необходимости такого проекта у него было три, все три он бережно хранил как памятник своей юношеской глупости и наивности.
Даже Лиза, с ее умом и проницательностью, первое время верила в осуществление этой идеи, она ей казалась вполне логичной. Лева так много говорил о том, какое бесценное это хранилище информации – голова Женьки, какие чудовищно сложные вещи ей предстоит освоить, что она тоже начала посматривать на ползающего под ногами или в манеже мальчика с нематеринским уважением и стала всерьез побаиваться его слишком буйных игр. Но потом, когда Лева стал описывать ей этот прозрачный шар и даже рисовать его, она вдруг засмеялась и сказала:
– Да ну, если б это было необходимо, без тебя бы придумали. Ты лучше посмотри, как он ходит, как будто им кто-то управляет. Ну посмотри внимательно, не видишь?
Лева и впрямь вдруг увидел всю сложность и степень защиты, заложенной в ребенка, в его дергающуюся походку, когда он учится ходить, падает, ревет, но не разбивается, – и понял, как же сильно нужно постараться, чтобы эту защиту потом разрушить…
Это не значит, что он сразу бросил проект, но потом какие-то дела, журналистика его отвлекли, и… Женька тоже окреп и вырос.
Лиза переносила первую беременность как-то легко и весело, даже празднично, несла живот гордо, значительно, как свое наилучшее в жизни достижение, совсем не боялась, гуляла по многу часов в парке, ела мороженое, фрукты в страшном количестве (не надо бы, потому что потом у Женьки началась аллергия), заставляла то и дело включать ей классическую музыку и по максимуму доставлять положительные эмоции.
У нее тогда было, по тогдашней моде, длинное пальто-колокол до пят, коричневый вельвет в мелкий рубчик, шикарное и соответствующее положению: с одной стороны, оно скрывало живот, с другой, всем было понятно, что она беременна. Лиза выглядела в нем просто на зависть всем небеременным подругам, поэтому прогулки и вообще перемещения не доставляли ей никаких отрицательных эмоций, если не считать, конечно, переполненного общественного транспорта и визитов в женскую консультацию.
У Лизы была близорукость, причем сильная, это тревожило врачей, поэтому знакомого врача-гинеколога стали искать заранее, благо у подружек на работе такой имелся в наличии, отличный, очень спокойный врач, по национальности калмык, по фамилии Касымов.
Этот врач принял их в огромном роддоме на Матвеевской безо всяких проблем, подшутил над ее страхами, дал пару практических советов, и Лиза вышла от него совершенно успокоенная.
Потом, когда Лева впервые увидел Лизу после родов, жутко исхудавшую, измученную, с полопавшимися красными прожилками в глазах, с синяками на лице – но попрежнему веселую, совершенно не подавленную, – он вдруг понял, что врач этот, несмотря на силу и мощь советской медицины, был жизненно необходим, и именно знакомый, и именно высокой квалификации, иначе были бы щипцы, или операция, или что-то еще, что грозило Женьке чрезвычайно неприятными последствиями для его мягкой, мокрой, теплой головы…
Вот тогда он и понял, может быть, впервые так остро, что никаких проверенных методов нет, и доверять своего ребенка на общих основаниях никому нельзя, и слово «больница», спасительно звучащее для миллионов людей, таит в себе, тем не менее, угрозу.
Первая беременность Лизы запомнилась тем, что она, требуя от него непрестанных положительных эмоций и видя его старательность, вдруг однажды пожалела и сказала (хотя живот был уже огромный) шепотом, перед сном: