Надо сказать, боялся я этих шмелей. Оказалось, зря трусил – очень глупые они. И занятные. Так стараются! Так лезут на эти цветки! Висят в воздухе, ужасно озабоченные. Им же надо разглядеть, кто в каком цветке сидит, куда можно, куда нельзя, где пыльцы больше... Мохнатые такие, даже погладить хочется.
Но я их не гладил, я их ловил. Ловил, конечно, больших. Шмелей. Вряд ли это были большие пчелы. У пчелы вид трудовой. А у шмеля просто красивый.
Наловил штук десять. Научился не открывать широко коробку, чтобы пойманный шмель не вылетал. Чуть-чуть открывал. И в каждой коробке у меня уже штуки по три-четыре сидело.
Потом я устал, выскочил в траву, а здесь уже Хромой. Смотрит на своего единственного шмеля.
– Смотри, Лева, он боится.
– Кто боится? Ничего он не боится. Он осматривается.
Шмель у Хромого какой-то ненормальный попался, действительно. Бегает по кругу. Пробежки совершает.
Мои совсем не так себя повели.
Вернее, они по-разному себя повели. Одни лежат и все. Другие через них перелезают. Третьи кусают первых и вторых. Четвертые пытаются ползти по стеклу. И падают.
– Где твой? – спрашиваю Хромого.
– Вон. Вон он... Он самый большой.
– Кто самый большой? Вон самый большой! Смотри, сейчас они подерутся.
И верно, подрались. Только плохо как-то. Неинтересно. Блям, блям лапкой. Потом упали оба и не дышат.
– Им воздух нужен, – говорит Хромой.
И в глазах у него такая железная грусть. Не просто грусть, а железная. Есть у него такое выражение лица. Очень я это выражение лица не люблю.
Но я молчу. Я прижался к банке. Боже, что же творится в этой банке! Шмели сворачиваются клубочком, потом разворачиваются. Умирают. Оживают. Ползут. Лезут. Взлетают. Падают. Выпускают жидкость. Топчут друг друга. Едят эту жидкость.
– Это не дом, а тюрьма, – говорит Хромой.
– Ну и ладно! Не хочешь ловить? Не лови! – кричу я, сбиваю ногой банку и...
И тут происходит вещь, которая со мной бывает. Необъяснимое желание. С вами тоже наверно бывает это необъяснимое желание.
И вот, повинуясь желанию, я первым движением сбиваю банку, а вторым... наступаю на всю эту кучку.
Потом мы садимся с Хромым на корточки. Зажимаем носы. Какой запах! Какой жуткий запах! Вот как пахнет тюрьма! Слизь, слизь, растоптанные крылья, лапки.
– Хорошо хоть, мы шмелей ловили, – тихо говорит Хромой.
– А я не знаю. Я не знаю, как отличить пчелу от шмеля, – повинуясь необъяснимому желанию быть честным и сильным в признании своих ошибок, говорю я.
И тут Хромой начинает меня бить.
Он бьет меня кулаком по затылку, по спине. А я молчу. Я не отвечаю. Сначала. А потом начинаю бить его. И у него начинает идти кровь из носа.
И тут идет моя мама. Возвращается с работы.
– Боже! – кричит она еще издалека. – Почему от тебя так воняет одеколоном? Где ты взял одеколон? Боже, откуда моя банка! Она же мне нужна! Ты что, выходил на балкон? Боже, зачем ты схватил мои старые чулки? Что вы с ними делали, я не понимаю? Боже, почему ты ударил Женю? Ты что, с ума сошел? Боже, зачем ты взял все наши спички и бросил их на асфальт? Да что происходит, в конце концов, кто-нибудь может мне объяснить?
И тут мама садится на корточки, вдыхает этот страшный запах, смотрит на размазанных моим ботинком шмелей и пчел и все-все сразу понимает.
– Какой же ты негодяй, – говорит она. – Пойдем домой.
...А потом еще приходила Женькина мама и шепталась о чем-то с моей мамой в прихожей. Мама ходила бледная и на
меня вообще не смотрела. Если я к ней подходил, она просто говорила: «Уйди от меня вон».
Вечером я лежал и плакал.
А потом стал вспоминать эти проклятые сладкие зеленые цветочные джунгли. Вспоминал, вспоминал и заснул.
Шел четвертый день школьных каникул.
ЧУЖОЙ ДВОР И РАЙСКИЙ САД
Сразу за столетним тополем начинался чужой двор, куда я почти никогда не ходил.
Чужих дворов было, разумеется, вокруг много. Но именно этот чужой двор служил наглядным примером того, как повезло мне в жизни, какое счастье выпало вообще всем нам жить в нашем дворе, с новыми домами, с нашим веселым многолюдьем, с нашими вечными новосельями.
Чужой двор был тих и мрачен.
Всегда здесь была другая погода, другое настроение и черные голуби из Санькиной голубятни жадно пожирали огромное хлебное месиво, которое им бросали здешние больные на всю голову старушки.
От вида этого хлебного месива пополам с водой и кашей меня всегда чуть ли не тошнило. «И как они здесь живут! – привычно изумлялся я. – Пусть здесь квартиры хорошие, зато жизнь плохая».
Здесь жили из знакомых ребят только Вовик с Демочкой, которые обычно сидели дома у Демочки и вершили свои запутанные дела.
Черные голуби жрали вечную сырую баланду, и, брезгливо миновав их урчащую стаю, мы с Колупаевым направились к нужной нам точке.
– Сюда! – дернул меня за рукав Колупаев и повлек в какой-то дальний угол. Потом он присел на корточки и воровски оглянулся.
Я тоже присел на корточки и воровски оглянулся.
Вид на чужой двор отсюда, с корточек, многое объяснял. Во-первых, он объяснял, почему здесь такая вечно сырая земля. Она была до того сырая даже летом, что я иногда думал про себя: «Что ли писают они все время?»
Сырость же шла, оказывается, оттого, что здесь, в чужом дворе, было очень темно, солнце даже не могло упасть, если только в сильную полдневную жару – а так нет. Двор-то ведь был страшно узкий. С улицы его загораживал серый дом. С другой стороны его ограничивала моя любимая темно-зеленая стена (о которой смотри рассказик «Зеленая стена»).
К стене неровной крышей прилеплялась Санькина голубятня. Санькой все звали лохматого старого дяденьку, который жил в том же подъезде, что и Вовик с Демочкой, маленького, тихого и с какой-то «волчьей» губой. Синяя верхняя губа висела как-то отдельно от Санькиного лица, но совершенно его не портила. «Санька» иногда заходил в наш двор разговаривать с бабульками, при этом держался важно, на нас не обращал никакого внимания, длинно сплевывал себе под ноги и жаловался на дороговизну хлеба и крупы.
Голубятников вообще было много. Голуби летали над Красной Пресней черными и белыми стаями, гомонили на
чердаках, купали свои жирные тела в лужах, обсиживали наш любимый столик, который после этого надо было мыть тряпкой.
Я к голубям относился вообще равнодушно. К голубятникам тоже. Как и вся старая Пресня, они были вымирающим племенем. На пустырях здесь рыли огромные котлованы для новых домов. Огромная кувалда днем и ночью долбила шахты для строительных свай. Там, где раньше зеленели палисаднички, теперь клубилась пыль от грузовиков. Для голубей настала тяжелая эпоха. Им было негде жить. Их пугали новые звуки. Их поголовье непрерывно уменьшалось.