– Лева, неужели армяне стали чемпионами? – спрашивал он с изумлением.
– Да, папа! – говорил я. – По итогам чемпионата СССР команда «Арарат» из Еревана в этом году завоевала первое место. В ней есть такие игроки: Оганесян, Иштоян, Заназанян...
– Ну ладно, ладно, хватит! – говорил он. – Я все равно не запомню. Спасибо тебе и на этом.
Иногда он листал футбольные справочники, которые я покупал в газетном киоске.
– Ну надо же! – говорил он маме. – Смотри, все про него написано: и какой рост, и сколько весит, а про меня нигде ничего.
Порой я мечтал, что когда-нибудь мы пойдем с папой на стадион, будем свистеть, топать, а потом вернемся домой и, перебивая друг друга, будем рассказывать маме:
– С левой ноги! С острого угла! Как даст! И промазал, представляешь?
Но этому никогда не суждено было сбыться.
– Чего я там буду сидеть как пень? – отнекивался папа. – Скучно!
Когда он вечером входил в наш двор – в белой рубашке, с пиджаком через плечо – я всегда нарочно пасовал ему в ноги. И папа аккуратно откидывал мяч носком ботинка. Однажды я не выдержал и закричал:
– Пап! Давай! Ударь!
Он замахнулся... Удар получился неловкий, слабый...
* * *
Но при этом папа вовсе не был таким уж рафинированным интеллигентом. По утрам он отжимал двухпудовую гирю и заставлял меня поднимать гантели.
Просто папа был директором. Он был немного другим, чем все остальные люди.
Мы с мамой долго и по-разному привыкали к этому странному обстоятельству.
– Опять тишина, как на похоронах! – говорила мама сама себе.
Пока папа сидел в моей комнате за письменным столом и о чем-то думал, она ходила по квартире и не знала, «куда себя приткнуть». А папа в это время думал, глядя в окно. Только думал, и все.
А я ничего не говорил. Ни вслух, ни про себя. Я просто наблюдал за ним.
Что я знал, например, про его привычки?
Папа не любил рыбалку. Не собирал марки. Не умел чинить велосипед, а тем более утюг. Не рассказывал анекдоты.
Да и вообще он не любил говорить.
Любил он только читать газеты и смотреть новости по телевизору.
* * *
Как-то раз мы с ним оказались в часовой мастерской. На улице Красная Пресня.
Человек в синем халате взял у папы часы и лениво сказал:
– Через неделю приходите. Посмотрим.
– Это вы мне уже говорили, – сказал папа. – Я к вам уже приходил. Два раза.
– Ну а я чем виноват? – гаркнул человек в халате через маленькое окошечко. – Претензии к заводу. Не к нам.
– Вы мне это тоже уже говорили! – опять сказал папа. – Мне некогда обращаться на завод. Я к вам обратился. Дайте гарантию на ремонт.
– Еще чего! – ухмыльнулся человек в синем халате. – А ключи вам не надо от квартиры, где деньги лежат?
– Дайте тогда жалобную книгу, – сказал папа.
– Нет у нас жалобной книги! – сказал человек в халате и сильно побледнел. – Нет, и все!
– Давайте-давайте, – сухо сказал папа. – Я жду.
Наступила тишина.
Через некоторое время человек в синем халате как-то тихо, про себя выругался и пошел за другим человеком, уже в черном халате.
Тот взял у папы часы и сказал, чтобы он приходил завтра.
Когда мы вышли из часовой мастерской, я спросил у него, совершенно потрясенный увиденным:
– Пап! А что ты ему сказал?
– Жалобную книгу попросил! Ты что, сам не слышал? – ухмыльнулся он.
– И все?
– Да какая тебе разница? – сказал папа. – Когда ты вырастешь, таких дураков уже не будет. Дай лучше пожевать.
* * *
У папы была одна плохая привычка.
Когда мы, по дороге домой, покупали свежий хлеб, он всегда откусывал или отламывал горбушку. И ел прямо на улице.
– Пап, ну ты опять! – ругал я его. – Ну зачем? Ты что, такой голодный?
Иногда он съедал так полбатона. Иногда даже весь батон, и тогда мы опять шли в булочную.
Он шел по улице Красная Пресня, ел мягкий хлеб, и глаза у него были веселыми, а не рассеянными, как всегда.
Но я уже знал, что он никакой не рассеянный. Просто все время думает. И я очень любил те минуты, когда он не думает.
* * *
Но если была хорошая погода, папа обязательно надевал пиджак, брал маму под руку и они шли гулять в сквер. Иногда и я увязывался за ними.
Обычно они болтали о чем-то непонятном: кто кому что сказал и как тот ответил. Я забегал шагов на двадцать вперед и смотрел на них издали.
Мама шла на каблуках, с чуть подкрашенными губами. Она улыбалась, слушая папу, иногда коротко и звонко хохотала, доказывала что-то горячо.
Не очень высокий рост и немного покатые плечи не делали папу смешным. Строгость и сосредоточенность не покидали его и тут.
* * *
Отец не любил рассказывать о своей работе.
– Да нечего рассказывать! – говорил он досадливо. – Ну о чем рассказывать, как я план выполняю?
Я почему-то верил, что ему нечего рассказывать. Я видел его фотографии, сделанные фотокорреспондентом фабричной газеты – в его кабинете, на работе.
С веселым лицом, в своей вечной белой рубашке, он на фотографиях сидел за огромным столом, курил или разговаривал по телефону. Это были, наверное, те фотографии, которые не пошли в газету. Они были непривычно большие. Но потом отец их отнес обратно. На работу. Дома он почему-то никогда не курил. И лицо у него было какое-то другое.
Мой отец на работе сидел за столом, что-то подписывал или говорил по телефону. Что можно было рассказать о такой работе?
Единственно, о чем он мог рассказать (и действительно рассказывал несколько раз) – о том, как водил по своему цеху Косыгина и как встречал на вокзале Хрущева.
– Косыгин – он же сам текстильщик! – горячо говорил отец и странно улыбался.
А про Хрущева он рассказывал так:
– Встречали его в шестьдесят третьем на Курском вокзале, из Пицунды. Дождь идет, мы стоим, мокнем. Человек пятьдесят. Зонтики не все взяли. Я вообще-то не думал, что меня пошлют от Краснопресненского района. Директор заболел, парторг заболел. А я что, молодой инженер. Он выходит из поезда, лицо такое... Руку всем пожал, правда.
Я в этих его рассказах ничего не понимал. Но все равно почему-то было интересно.
* * *
Когда он входил в наш двор в строгом костюме, в галстуке, сердце замирало от мучительной неловкости. В нашем дворе был только один человек, который ходил на работу в таком виде – мой папа.