Не буду от вас скрывать, что я относился к окружающему миру с восторгом и вдохновением. Иногда это вдохновение доходило даже до какой-то крайней степени помешательства.
— Послушай, Колупаев! — говорил я. — Разуй глаза! Посмотри, какое сейчас время!
— Ну какое? — спрашивал Колупаев угрюмо.
— Сейчас отличное время, если хочешь знать! — горячился я. — Родился бы ты лет на двадцать раньше, знаешь, какое бы было время?
— Ну какое, какое? — наседал Колупаев.
— Вот тогда бы ты узнал, какое! — орал я. — Тогда бы ты сам всё понял, без посторонней помощи!
— Да не нужна мне твоя помощь, — отвечал Колупаев разумно. — Я и сам всё вижу.
— Что ты видишь? Ну что ты видишь? Может, у тебя бревно в глазу и ты видишь только это бревно?
— Сам бревно, — коротко отвечал Колупаев и прекращал на время дискуссию.
Иногда моё отчаяние во время этих споров доходило до того, что перед моим внутренним взором вдруг начинали плыть какие-то цветные круги и бешеные галлюцинации. То я видел Марата Казея, своего любимого пионера-героя с автоматом ППШ на распахнутой груди. Я видел, как Марата Казея берут в плен гестаповцы и начинают его пытать — больно щипать, откручивать уши, выворачивать пальцы… Дальше они начинали с ним делать что-то такое, чего я уже не мог выдержать и закрывал наглухо свой внутренний взор. То я вдруг видел Юрия Гагарина на корабле «Восток» — корабль, почему-то прозрачный, мягко летел над поверхностью голубого земного шара, овеваемый всеми земными ветрами, а под ним плескался океан и на суше жили простые мирные люди.
На самом-то деле я видел перед собой не Гагарина и не Казея, а время. Это оно, время, слегка покачиваясь, текло перед моим внутренним взором. Плотное, блестящее, как вода в невесомости, оно переливалось сотнями деталей, подобно рыбьей чешуе. И в этом плавном замедленном движении была удивительная свобода и в то же время постепенная закономерность: время становилось лучше!
Не заметить этого было нельзя!
Но Колупаев этого в упор не замечал.
Что составляло содержание нашего времени? Концерты, Олимпиады, чемпионаты мира и Европы по футболу, кинофестивали, встречи на высшем уровне, полёты в космос… Но это так, если по газетам.
Если не по газетам, тоже неплохо — то открывали рядом, практически на нашей улице новый магазин тканей, то маму посылали в командировку в ГДР, то папе давали путевку в Крым, а он, между прочим, даже отказывался!..
Однако факты были, в общем-то, ни при чем. Если сам человек не чувствует, не понимает, не ценит, в какое время он живёт — факты ему ровным счётом ничего не докажут. Ведь и для меня главными были не факты, а чувства.
Достаточно было пройти по улице вечером, вдохнуть горячий воздух Москвы, чтобы поймать эти чувства. Чувства времени. У меня даже голова начинала кружиться от этих чувств, когда вдохнёшь несколько раз подряд.
На улице меня окружали мужчины в белых нейлоновых рубашках, женщины в лёгких красивых туфлях, киноафиши с новыми фильмами, киоски с квасом и газировкой, трамваи чешского производства, красивые башенные краны, продавцы яблок и укропа, малыши в колясках, а по праздничным дням — милиционеры в белых парадных кителях…
Даже машины (кроме грузовиков) были чисто вымыты и блестели.
Мир вокруг динамично развивался и радостно гудел.
Однако Колупаев умудрялся смотреть на мир по-другому. С какой-то другой, совершенно дикой для меня точки зрения.
Больше того, он то и дело заводил разговор на эту неприятную для меня тему. Ему доставляло большое удовольствие мучить меня своим идиотизмом.
— Ну, космос, космос. На палец намотать твой космос, Лёва! Что я, космонавтом, что ли, буду? Не буду, на фиг, им курить нельзя.
— Дурак, — бледнел я. — Они же для тебя стараются, погоду узнают, чудила.
— Пусть узнают! Мне всё равно какая погода. Дождь — я в беседку спрячусь! Снег — в хоккей играть буду. На палец намотать твою погоду! Опять же ты говоришь — квартиры. А мать говорит, в коммуналке было лучше жить.
— А телевизор? — бледнел я.
— На палец намотать телевизор тоже! — бубнил Колупаев упрямо. — Без телевизора проживу. Там один Лёлик Брежнев. И новости дня. А фильм в кино посмотрю.
— Ну ты чего, совсем, что ли? — выходил я из себя, до того он выворачивал мне душу своей дремучей дикостью.
— Да не в том дело, Лёва! — презрительно плевался Колупаев. — Ты меня слушай! Не в том дело, что телевизор, космос, квартира! Мне не надо твоё время! Я сам время! Я хочу, чтобы у меня что-то было, а не у времени!
И замолкал надолго, шумно сопя и переживая.
— Балда ты! — говорил я ласково и нежно, поглаживая Колупаева по широкому плечу. — Если у времени ничего не будет, у тебя тоже ничего не будет!
— Неправда! — говорил Колупаев глухо. — Неправда, понял?
Тут наступал момент и мне умолкнуть и задуматься.
Разрешить наш спор, короче говоря, никак не удавалось, пока однажды мы не оказались в одном странном месте.
Произошло это вот каким образом.
Если Колупаеву надоедало сидеть с нами во дворе, то он заставлял нас гулять по переулкам. Мы были как бы его почётным караулом.
— Да никто вас не тронет! — насмешливо говорил он.
Охваченные противоречивым чувством — страхом и любопытством — мы неохотно покидали родной пятачок. В тот раз с нами пошли Сурен и хромой Женька.
Старая деревянная Пресня, откровенно говоря, нам уже поднадоела.
Конечно, в этих маленьких деревянных домиках было что-то загадочное — но Колупаев в два счёта умудрялся разрушить всю загадочность одним грубым прикосновением.
— Вот, товарищи, обратите внимание! — говорил он гнусавым голосом экскурсовода. — Перед вами здание девятнадцатого века. Памятник истории всё такое. Построен купцом Брюхо-Сухо. В тыща восемьсот не помню каком году в этом доме наклал кучу поэт Пушкин.
В жару у калиток по-деревенски сидели бабушки.
— Ну чего, бабка, живёшь ещё? — орал Колупаев.
— Живу, сынок! — отвечала бабка, пытаясь получше разглядеть Колупаева из-под руки.
Мы смеялись неизвестно чему. Маленькие деревянные переулки спускались круто к фабричной набережной. Там работал мой отец, и туда мне идти не хотелось — скучно, глухие корпуса, маленькие окошки.
Мы лежали на пустырях, ковырялись палочками в золе кострищ, пытаясь угадать оставленную печёную картошку, собирали железные пробки от бутылок. Это были наши монеты.
Среди деревянных домиков и пустырей стоял дом, которого мы все почему-то боялись. На его глухой огромной стене с двумя «ложными» окошками был выложен год: 1936-й.