Начинал он с того, что потомства у Лабана не было. Он не оставил после себя ни детей, ни научных преемников; в то время как другие профессора, будто наседки, пестуют своих учеников, Лабан старался, чтобы его ученики как можно скорее вставали на ноги и шли своим собственным путем. Георг предположил, что ранняя, возможно не безответная, но ничем не закончившаяся любовь к жене некоего коллеги из Кенигсберга так подействовала на Лабана, что с тех пор он избегал сильных привязанностей. Это касалось не только учеников, но и в первую очередь женщин.
И все же у него были дети. Сына и дочь своей сестры он любил как родных. Особенно сильно Лабан был привязан к племяннику, который, как и он сам, изучал юриспруденцию и стал судьей. Звали его Вальтер Брок.
Вальтер Брок. Георг описывал его путь из Бреслау в Лейпциг, его карьеру — сначала он был членом участкового суда, а потом земельного верховного. Георг описывал обиды, унижения и наконец увольнение в тридцать третьем году, которым закончилась служба Вальтера, описывал его жену, детей — Генриха и Урсулу — и двойное самоубийство, после того как в «Хрустальную ночь» их квартиру разграбили. Он описывал, как Генриху в последний момент удалось перебраться в Лондон. Он рассказывал, что Урсуле это не удалось и что она, когда начались депортации, бесследно исчезла. Лабан, умерший в восемнадцатом году, нежно любил маленькую девочку, родившуюся в девятьсот одиннадцатом.
Собственно говоря, мне не нужно было искать подтверждения. Но я вытащил из шкафа заграничный паспорт Урсулы Брок и проверил дату рождения: десятое октября тысяча девятьсот одиннадцатого года. Потом начал разглядывать фотографию. У Урсулы Брок были темные волосы, стрижка под мальчика, ямочка на левой щеке, она внимательно смотрела на меня веселыми, немного испуганными темными глазами.
Я застал Георга в суде.
— У меня лежит паспорт Урсулы Брок.
— Что у тебя лежит?
— Урсула Брок, внучатая племянница Лабана. У меня находится ее паспорт. Я только что прочел твою статью и…
— У меня заседание в два. Потом можно зайти?
— Да, я у себя в конторе.
Он пришел и не захотел ни кофе, ни чаю, ни минеральной воды.
— Где он?
Георг погрузился в изучение листков с фотографией, штампами и записями, потом дошел до пустых страниц, перелистал их так медленно и осторожно, словно надеялся извлечь из них какую-то скрытую информацию.
— Откуда он у тебя?
Я рассказал про Адольфа Шулера, его архив и как он тогда явился ко мне.
— Он отдал мне кейс с… с этим паспортом, сел в машину, поехал, налетел на дерево и погиб.
— Значит, когда она скрывалась, она обратилась за помощью сюда, в Шветцинген. Получается, ей оказали помощь? Веллер с Велькером раздобыли ей другой паспорт? А этот сохранили на потом, когда кончится война? — Он медленно и печально покачал головой. — Но у нее ничего не получилось.
— Ты пишешь только, что в тридцать шестом ее как еврейку отчислили из университета. Что она изучала?
— Разное. Родители были щедры и ни в чем дочку не ограничивали. Ее последним увлечением была славистика. — Он смотрел на меня так, как будто хотел о чем-то попросить. — Тебе нужен этот паспорт? Можешь отдать его мне? У меня есть фотография Вальтера Брока с женой и маленькими детьми, есть фотография Генриха в Лондоне, а вот ее снимка нет.
Он достал из портфеля конверт и разложил передо мной фотографии. Супружеская пара перед аккуратно подстриженной живой изгородью: он в костюме со стоячим воротничком, подпирающим подбородок, и с тросточкой в левой руке, она в длинном до полу платье с поводком в правой руке, другой конец поводка пристегнут к помочам, надетым на Генриха на манер конской упряжи. Генрих в матросском костюмчике и матросской шапочке, а Урсула, старшая и не привязанная, стоит рядом с отцом, на ней светлое летнее платьице и широкая соломенная шляпка. «Не шевелитесь», — только что сказал им фотограф, и они замерли с застывшим взглядом. Второй снимок запечатлел молодого человека на фоне Тауэрского моста, который как раз в этот момент поднимается, пропуская корабль.
— Это Генрих в Лондоне?
Георг кивнул:
— А это дом в Бреслау, где родился Лабан, это его дом в Страсбурге, на этой открытке изображено главное здание Университета имени Вильгельма в строительных лесах, а это…
— А это кто?
Из-под груды снимков я вытащил фотопортрет. Я знал эту массивную голову, выпуклый лоб, большие уши и глаза человека, страдающего базедовой болезнью. Первый раз я увидел его сквозь замерзшее стекло в горах, а в последний раз — уже в непосредственной близости, — когда мы ехали из больницы в Луизен-парк. Еще я видел его, когда мы вышли из машины и направились к месту обмена. Но никогда голова Самарина не производила на меня такого сильного впечатления, как во время той поездки, когда мы вместе сидели на заднем сиденье и он стоически смотрел перед собой, а я смотрел на него сбоку.
— Это Лабан. Ты что, никогда раньше не видел его портрета?
14
Центрамин
Итак, я снова поехал в Эммертсгрунд. В зелени растущих на горе деревьев пробивались первые желтые и красные пятна. Кое-где на полях горели костры, в одном месте дым добрался даже до автобана. Я опустил стекло и принюхался, мне хотелось узнать, пахнет ли дым так же, как раньше. Но в лицо мне ударил только влетевший в открытое окно ветер.
Дверь в квартиру старого Веллера была открыта, внутри никого не оказалось. Я вошел и некоторое время смотрел на цементную фабрику оттуда, где когда-то сидели мы с Веллером. Появились две уборщицы и, не обращая на меня внимания, начали мыть пол. Я удивился, зачем они это делают, когда еще не покрашены стены. Я спросил их про Веллера, но они не поняли, о ком речь.
В управлении мне сказали, что он умер от геморрагического инсульта неделю назад. Я никогда не интересовался медициной и впредь не собираюсь. Представил себе, как работал злой и хитрый мозг старого Веллера, работал безостановочно, запущенный в действие блеющим смехом — как периодически сбивающимся с такта мотором. Пока вдруг мотор не вышел из строя окончательно. Мне назвали место и время похорон; если я потороплюсь, то еще успею. Я вспомнил про похороны Адольфа Шулера. Вспомнил только сейчас, и теперь мне казалось, что я еще раз его не удержал, еще раз не помешал ему сесть в машину и наехать на дерево.
Старый Веллер охотно со мной разговаривал и охотно поговорил бы еще. Объяснил бы мне, как оно было во время войны. Что внучатая племянница его негласного компаньона погибла бы, если бы они с Велькером о ней не позаботились, дав ей другое имя. Что она настолько сошла с ума, что вдобавок ко всему еще и родила ребенка — позволила себя обрюхатить, так бы он выразился. Что они с Велькером сделали более чем достаточно, вырастив после смерти матери ее ублюдка. Его настоящее имя? Что это дало бы Грегору Самарину, если бы он узнал свое настоящее имя? Возомнил бы неведомо что! Тем более что Броки жили в Лейпциге.
[17]
Неужели ее ублюдку не лучше было жить на Западе под именем Грегора Самарина, чем в коммунистическом приюте? Да, именно так он бы со мной и разговаривал, один старый хрыч с другим старым хрычом. Я представил себе нашу беседу во всех подробностях. Если бы я напомнил ему, что Грегор Брок мог выдвинуть требования, на которые не мог претендовать Грегор Самарин, потому что ничего о них не знал, он бы живо поставил меня на место. Требования? Какие такие требования? После инфляции, мирового экономического кризиса и денежной реформы? Когда они с Велькером за все, что сделали для Урсулы Брок, легко могли угодить в концлагерь?