— Почему? Я не сомневаюсь, что она где-то лежит. Одно время она висела прямо у меня в комнате. Сейчас припомню, взяли ли мы ее с собой, когда переехали. Я уверена… — Сибилла просияла. — Ну да. Ты когда-нибудь бывал на чердаке, Сэм?
— Нет, — ответил Ваймс.
— Значит, сейчас побываешь.
— Я раньше никогда не бывала на девичнике, — призналась Шелли, когда они, слегка покачиваясь, брели по ночному городу. — Что, это так и было задумано?
— Что именно? — уточнила Салли.
— Когда бар загорелся.
— Боюсь, что нет, — ответила Ангва.
— Я еще никогда не видела, как мужчины дерутся из-за женщины, — продолжала Шелли.
— Супер, правда? — сказала Салли.
Они проводили Беллочку до дома. Девушка пребывала в глубокой задумчивости.
— Она всего лишь улыбнулась какому-то типу, — заметила Шелли.
— Да, — отозвалась Ангва, пытаясь сосредоточиться на ходьбе.
— Впрочем, мне будет жаль Шнобби, если Беллочка усвоит эту мысль.
«Спасите меня от болтливых пря… пля… пьяниц», — подумала Ангва. Вслух она произнесла:
— Да, но как же мисс Тянитолкай? Она несколько лет швыряла в Шнобби не самой дешевой рыбой.
— «За безобразных женщин отплатив», — процитировала Салли. — Туфли, мужчины, гробы… никогда не хватай первое, что увидишь.
— А, туфли, — сказала Шелли. — Кстати, о туфлях. Вы уже видели новые бронзовые босоножки от Яна Камнемолота?
— Мы не покупаем обувь у кузнецов, дорогуша, — напомнила Салли. — Э… сейчас, кажется, меня вырвет…
— И поделом, не надо было пить столько… вина, — язвительно заметила Ангва.
— Ха-ха, — отозвалась из сумрака вампирша. — С вином — и с многозначительными паузами — у меня нет проблем. Пить мне не надо было все эти липкие штуковины. Названия для них придумывают люди, у которых чувство юмора как у… э… простите… ох, боги…
— Ты в порядке? — спросила Шелли.
— Оказывается, я проглотила маленький бумажный зонтик.
— Бедная!
— И бенгальскую свечу…
— Это ты, сержант Ангва? — раздался голос во мраке. Приоткрылся фонарь, осветив лицо констебля Посети. Когда он приблизился, Ангва заметила толстую пачку брошюр у него под мышкой.
— Привет, Горшок, — сказала она. — Что стряслось?..
— …и лимонную кожуру… — слабо донеслось из темноты.
— Мистер Ваймс послал меня разыскивать вас в притонах порока и пристанищах беззакония, — произнес Посети.
— А брошюры зачем? Кстати говоря, мог бы добавить к последней фразе слова «ничего личного».
— Раз уж мне велели обойти пристанища греха, сержант, я подумал, что могу совершить благое дело во имя Ома, — объяснил Посети, чье неутомимое проповедническое рвение воистину не знало препятствий.
[17]
Порой, когда проносился слух, что по улице идет констебль Посети, завсегдатаи кабаков полным составом ложились на пол и гасили свет.
Было слышно, как в темноте кого-то рвет.
— «Горе тем, кто подвержен вину!» — провозгласил констебль Посети. Поймав взгляд Ангвы, он добавил: — Ничего личного.
— Мы выжили, — простонала Салли.
— Что хочет Ваймс? — спросила Ангва.
— Снова Кумская долина. Ты нужна в Ярде.
— Но у нас выходной! — возопила Салли.
— Прошу прощения, — бодро отозвался Посети. — Видимо, уже нет.
— Вот что такое моя жизнь… — горько произнесла Шелли.
— Ладно, давайте двигать, — сказала Ангва, пытаясь скрыть облегчение.
— Когда я сказала «моя жизнь», то, разумеется, не имела в виду, что это вся жизнь, — проворчала Шелли, шагая следом за подругами в привычный мир, в котором, слава всем богам, не было развлечений.
Овнецы никогда и ничего не выбрасывали. Их чердаки вселяли тревогу — и не только потому, что там витал слабый запах давно скончавшегося голубя.
Овнецы подписывали старые вещи. Ваймс уже побывал на большом чердаке особняка на Скун-авеню и притащил оттуда лошадку-качалку, кроватку и целую коробку игрушек для ребенка постарше — мягких, горячо любимых, пропахших нафталином. Овнецы не выбрасывали ничего, что еще могло пригодиться. Все было аккуратно подписано и сложено на чердаке.
Смахивая паутину одной рукой и держа другой фонарь, Сибилла первой пробиралась между коробок («Сапоги мужские, разные», «Смешные куклы, перчаточные и на нитках», «Игрушечный театр, реквизит».) Может быть, именно поэтому Овнецы были так богаты. Они приобретали вещи, которые служили долго, так что теперь Сибилле и Сэму, в принципе, редко приходилось что-либо покупать. Разумеется, кроме еды, но Ваймс не удивился бы, обнаружив коробки с надписями «Сердцевинки яблок, разные» и «Остатки, нужно доесть».
[18]
— Ага, вот, — сказала Сибилла, откладывая связку тренировочных рапир и клюшек для лакросса и извлекая длинный толстый сверток.
— Я, разумеется, не раскрашивала ее, — объяснила она, когда картину потащили к лестнице. — На это ушла бы целая вечность.
Чтобы перенести тяжелый сверток в столовую, пришлось потратить некоторое количество сил и изрядно попотеть, но, в конце концов, картину водрузили на стол и развернули потрескивающую бумагу.
Пока сэр Рейнольд раскатывал десятифутовые листы и восторгался, Ваймс достал уменьшенную копию, которую сделала Сибилла. Рисунок был именно такого размера, чтобы уместиться на столе; с одного края Ваймс прижал его треснутой кружкой, а с другого — солонкой.
Записи Методии Плута было жутко читать. И нелегко, потому что они наполовину обгорели. И, помимо того, почерк у него напоминал траекторию паука на трамплине во время землетрясения. Этот человек, несомненно, был безумен как Мартовский заяц — он писал заметки, которые хотел сохранить в тайне от воображаемого цыпленка, а иногда бросал писать на полуслове, если ему казалось, что цыпленок за ним следит. Он, вероятно, являл собой весьма жалкое зрелище, пока не брался за кисть — работая, Плут успокаивался и будто озарялся странным светом. Вся его жизнь заключалась в огромном продолговатом куске холста.
Методия Плут: родился, написал знаменитую картину, решил, что он цыпленок, умер.