— Уверяю вас…
— Простите меня, я очень устал. Когда вновь переживаешь прошлое, это бьет по нервам. Могу я надеяться, что вы вернетесь завтра?
— Возможно, почему бы и нет?
Безудержное краснобайство инвалида заняло большую часть ночи, и лишь в три часа утра я — полностью одуревший — по совершенно безлюдным коридорам вернулся в свою каюту. Двери чередовались бесконечно, как в громадных клиниках, где ужас обретает белый цвет. Эта столь же меланхолическая, сколь непристойная исповедь измучила меня и отчасти шокировала: по правде говоря, мне следовало предвидеть это, должным образом оценив дурной вкус повествования и способ, каким меня принудили слушать. Я согласился единственно из снисхождения к калеке. Мне не терпелось все рассказать Беатрисе и попросить у нее совета, однако она уже спала. Безмятежность каюты, утопающей в белом лунном свете, подействовала на меня самым благотворным образом. Груди моей подруги походили на печеные яблочки, и я приник к ним головой. В последний раз вспомнив о глупом пренебрежении к блондинкам, которое выказывал нынешним вечером Франц, и сомлев в теплоте простыней, я заснул со счастливой мыслью о нашей молодости и здоровье, столь далеких от развращенного, больного мира этого человека.
ВТОРОЙ ДЕНЬ
Кошка, выловленная из воды.
Смешные извращения
Едва проснувшись, я поведал Беатрисе о ночных событиях. Она улыбнулась моему рассказу о встрече с Ребеккой и настоятельно попросила меня не принимать словесную пену за оскорбления. Когда я перешел к эпизоду с Францем, она явно заинтересовалась.
— Чего он, собственно, хочет от тебя?
— Он заставляет меня ощутить свою жену посредством слов, входит в самые интимные подробности, создает лирический экзегез их непростой любви.
— Тебя не смущает, что незнакомый человек открывает свое сердце, сообщает все детали своей жизни?
— Он меня почти принудил слушать, это, знаешь ли, немного в стиле «Вечного мужа». И он постоянно винит себя, впадает в самообличение.
— Если он так себя чернит, значит, ему есть что скрывать…
— Я не верю в его порочность; не скрою от тебя, он мне показался скорее жалким. Не уверен, что вернусь слушать его.
— Почему бы нет? Тебя это развлечет, ты окажешь паралитику услугу и всегда сможешь пересказать мне все, что он наговорит.
Эта вполне рыночная сделка и еще больше флегма, с которой Беатриса отнеслась к тому, что я воспринял чуть ли не как чрезвычайное происшествие, успокоили меня. Экая наивность — так тревожиться из-за пустяков!
Было еще рано. Мы расхаживали по корме, этой самой женственной части корабля, ибо своими округлыми формами она почти воплощает представление об идеальной заднице. Ветра не было вовсе, море разгладило все свои морщины, день обещал быть таким же прекрасным, как предыдущий. Покачивание корабля, болтовня чаек — мы плыли в виду берегов и на заре миновали Неаполь, — наконец, почти наркотический рокот машин наполняли меня неудержимой радостью. Что может быть прекраснее, чем бегство с той, кого любишь, чем сплав фантазии номада с постоянством чувств? Каждая минута приближала нас к Азии, и воображение наше, еще ничем не опровергнутое, могло по собственной прихоти расписывать эту далекую землю самыми яркими красками. Внезапно мы увидели в солярии среди шезлонгов мужчину, занимавшегося йогой. Прямой как стебель, в обтягивающем трико и развевающейся рубахе, он с бесконечной медлительностью показывал сложные позы, подобный цветку, который словно каким-то чудом распустился на палубе. Когда он закончил упражнения, мы подошли к нему. Он встретил нас прохладно. На корабль он сел ночью, в Неаполе. Его звали Марчелло, он был итальянец, но бегло говорил по-французски. Он утверждал, что любит этот утренний час и это место для занятий гимнастикой: «Единственное мгновение, когда я могу положить ноги на небо». Мы немного поговорили с ним: он уже провел два года в Индии и на сей раз возвращался в ашрам неподалеку от Бомбея. Об Индии еще он сказал нам, что это не какая-то точка в пространстве, а некий уровень человеческого сознания, и дал нам совет войти в нее, отрешившись от всего и с полным смирением. Я жадно кивал, впитывая его слова, как целебный бальзам. И воспользовался случаем, чтобы перечислить ему все книги, которые прочел об этой стране. Он скептически возразил, что это не самые важные книги и вообще чтение — совершенно бесполезное занятие. Так что же делать? Он встал и сказал нам:
— Рабиндранат Тагор просил Бога сделать из него тростник, который можно заполнить Его музыкой. Будем стремиться к тому, чтобы стать лучшим возможным орудием в Его руках.
С этими словами — загадочными и почти неуместными в столь суетном месте — он нас оставил. Я боялся, что ляпнул глупость. Беатриса фыркнула:
— На этом пароходе есть решительно все: индийский сикх, желающий походить на английского лорда, неаполитанский гуру, играющий в пророка, инвалид, словно сошедший со страниц русского романа, и даже двое беглых преподавателей, вообразивших себя авантюристами!
В полдень великолепные солнечные лучи проникли в столовую сквозь застекленную дверь и стали подпрыгивать на белоснежных скатертях. В салоне царило спокойствие, если не считать группу греко-турецких студентов, которые вступили в дискуссию на английском по кипрскому вопросу. Громкие голоса предвещали ссору, но один из членов экипажа подошел и развел их. Мы были в середине обеда, когда в комнату въехал Франц в инвалидном кресле, которое толкала Ребекка, преобразившаяся в суровую и холодную сиделку. Это было их первое появление на публике: галлюцинирующее несоответствие красавицы жены и мужа-инвалида имело столь шокирующее и леденящее воздействие, что все разом смолкли. Паралитик смиренно потупился, словно сам стыдился своего униженного и жалкого состояния. Осевший в кресле, со слишком широким воротом рубашки, в котором утопала шея, он выглядел таким хрупким и беззащитным, что меня переполнила инстинктивная жалость, и я раскаялся в своем ночном высокомерии. Ребекка поздоровалась с нами насмешливым тоном. Калека протянул руку Беатрисе:
— Приятную развалину, которая говорит с вами, зовут Франц.
— Развалина никогда не бывает приятной, — отрезала Ребекка.
Затем она повернулась ко мне:
— Похоже, «месье Неймется», вас загарпунили вчера вечером? Сочувствую вам, поскольку он не подарок.
От этой реплики инвалид резко вздрогнул, как ребенок, призванный к порядку, суровость которого сознает, однако не ропщет. Поистине, он представлял собой убогое существо, хотя даже в несчастье своем сохранил толику злобы во взгляде. Мне было совестно, что я стал свидетелем его унижения, но у меня не нашлось ни единого слова, чтобы переменить тему разговора.
— Вы избрали Дидье своим конфидентом, это решение официальное? — спросила Беатриса.
— Дидье заключил со мной соглашение.
— А что вы даете ему взамен?
— Я внушаю ему иные состояния духа, разве этого мало?