Это, пожалуй, было верно. Константин Петрович
– человек особенный. Для него в Российской империи, как сказал персонаж пьесы
Островского, «невозможного мало». Свидетельство тому было явлено заволжцам еще
в самом начале петербургской аудиенции.
На столе его высокопревосходительства зазвонил
один из телефонов – самый красивый: красного дерева, с блестящими трубками.
Победин прервался на полуслове, поднес палец к губам, а другой рукой покрутил
рычаг и приставил к уху рожок.
Секретарь Усердов, сидевший на краешке стула с
портфелем, в котором был заготовлен отчет по епархиальным делам, первым
догадался, кто телефонирует, – вскочил и вытянулся на военный лад.
Во всей России было только одно лицо, ради
которого Константин Петрович стал бы сам себя прерывать. Да и известно было, что
из Дворца в кабинет обер-прокурора особый провод протянут.
Голос венценосца посетители, конечно, слышать
не могли, но все равно впечатлены были сильно, а особенно тем, с какой
отеческой строгостью выговаривал Победин помазаннику Божию:
– Да, ваше величество, редакция присланного от
вас указа не показалась мне удовлетворительной. Я составлю новую. И помилование
государственного преступника тоже никак невозможно. Некоторые ваши советчики
так развратились в мыслях, что почитают возможным избавление от смертной казни.
Я русский человек, живу среди русских и знаю, что чувствует народ и чего
требует. Да не проникнет в сердце вам голос лести и мечтательности.
Надо было видеть в ту минуту лицо отца
Усердова: на нем был и испуг, и трепет, и сознание сопричастности великому
таинству Высшей Власти.
Секретарь у преосвященного был всем хорош, по
части исполнительности и аккуратности даже безупречен, но не лежала к нему душа
у Митрофания. Очевидно, именно поэтому архиерей был к отцу Серафиму особенно
милостив, преодолевая ласковостью тяжкий грех беспричинного раздражения. Иной
раз, бывало, и срывался, как-то даже запустил в Усердова камилавкой, но потом
непременно просил прощения. Незлобивый секретарь пугался, подолгу не
осмеливался произнести извиняющих слов, но в конце концов лепетал-таки:
«Прощаю, и вы меня простите», после чего мир восстанавливался.
Непоседливая умом Пелагия однажды в связи с
личностью отца Серафима высказала Митрофанию крамольную мысль о том, что на
свете есть люди живые, настоящие, а есть «подкидыши», которые только стараются
быть похожими на людей. Вроде как из другого мира они к нам подброшены – или,
может, с другой планеты, чтобы вести за нами наблюдение. У одних «подкидышей»
притворство получше получается, так что их почти и не отличишь от настоящих
людей; у других похуже, и их сразу видно. Вот и Усердов из неудачных
экземпляров. Если ему под кожу заглянуть, там, должно быть, какие-нибудь гайки
и шестеренки.
Владыка монашку за эту «теорию» разбранил.
Впрочем, завиральные мысли Пелагию посещали нередко, и преосвященный к этому
привык, ругался же больше для порядка.
Про отца Серафима архиерей знал, что тот
мечтает о высоком церковном поприще. А что ж? И учен, и благонравен, и собою
прелесть как хорош. Власы и браду секретарь держал в чистоте и холености,
умащивал благовониями. Ногти полировал щеточкой. Рясы и подрясники носил
тонкого сукна.
Вроде бы и не было во всем этом ничего
предосудительного, Митрофаний и сам призывал клир блюсти себя в приличной
аккуратности, а все равно раздражался на своего помощника. Особенно в эту
поездку, когда небесные сферы метнули в преосвященного огненными молниями. Ни
поговорить по душам с духовной дочерью, ни высказать заветное. Сидит этот
шестикрылый, усишки маленькой расчесочкой обихаживает. Молчит-молчит, потом не
к месту встрянет, весь разговор испортит – вот как сейчас.
На призыв повиниться перед обер-прокурором
Пелагия поспешно сказала:
– Я что же, я пожалуйста. Хоть перед святой
иконой поклянусь: больше никогда и ни за что ни в какое расследование носа не
суну. Будь хоть самая растаинственная тайна. Даже в сторону ту не взгляну.
А Митрофаний только покосился на секретаря,
ничего ему не сказал.
– Пойдем-ка, Пелагиюшка, по кораблю пройдемся.
Кости размять... Нет-нет, Серафим, ты тут сиди. Приготовь мне бумаги по
консистории. Вернусь – перечту.
И оба с облегчением покинули каюту, оставив
Усердова наедине с портфелем.
Всякой плоти по паре
По нижней палубе гулять не стали, потому что
из-за тумана все равно не было никакой возможности разглядеть ни Реки, ни неба
(да и самой палубы). Поднялись наверх, где кучками сидели пассажиры самого
дешевого разряда.
Оглядев сквозь полупрозрачную мглу все сие
разномастие, Митрофаний вполголоса произнес: «Из скотов чистых, и из скотов
нечистых, и из всех пресмыкающихся по земле, всякой плоти по паре...».
Крестьян-паломников благословил и допустил к
руке. Прочих же, покидавших Россию навсегда и в благословении православного
пастыря не нуждавшихся, лишь обвел грустным взглядом.
Негромко сказал спутнице:
– Вот ведь умнейший человек и искренне
отечеству добра желает, а в каком заблуждении души пребывает. Погляди, сколько
от него вреда.
Имени не назвал, но и так было ясно, про кого
речь – про Константина Петровича.
– Полюбуйся на плоды его борьбы за добро, –
горько продолжил преосвященный, проходя мимо сектантов и иноверцев. – Все, кто
непохож на большинство, кто странен – из державы вон. Можно и насильно не
гнать, сами уедут, от притеснений и государственного недоброжелательства. Ему
мнится, что Русь от этого сплоченней, единодушней станет. Может, оно и так, да
только победнеет красками, поскучнеет, поскуднеет. Наш прокуратор уверен, что
ему одному ведомо, как нужно обустраивать и спасать отечество. Такие сейчас
времена настали, что мода на пророков пошла. Вот они и лезут со всех сторон.
Иные потешные, вроде нашего соседа Мануйлы. Другие посерьезней, вроде графа
Толстого или Карла Маркса. Вот и Константин Петрович себя мессией возомнил.
Только не всемирного, а локального масштаба, как в ветхозаветные времена, когда
пророка посылали не ко всему человечеству, а только к одному народу...
Невеселые сетования епископа прервало
почтенное семейство, тоже поднявшееся на шлюпочную палубу прогуляться:
кряжистый господин, дама с вязанием и двое детей-подростков – миловидный
гимназист и хорошенькая светловолосая барышня.
Гимназист сдернул фуражку и поклонился, прося
благословения.
– Как вас зовут, юноша? – спросил Митрофа-ний
славного паренька, осеняя крестным знамением всю семью.
– Антиной, ваше преосвященство.