— Эй! — кричит капитан и машет ему рукой. Молодой человек оборачивается и машет в ответ. Теперь возле него стоит какая-то девушка. Они оживленно говорят между собой и жестикулируют. И вот они уже вдвоем бегут к пакетботу.
— Ваша чертова книга! — рычит капитан, поняв, что легкомысленная парочка даже не думает о книге, из-за которой задержано отплытие. Девушка бежит за книгой. Молодой человек неуклюже прыгает на палубу, угодив в самую гущу цыплят. Девушка оказывается более ловкой. Рэдли замечает, что настроение юноши переменилось: молодой человек улыбается. Девушка тоже.
— В чем дело? — раздраженно спрашивает капитан. — Ну что смешного? Вы тоже едете?
Девушка кивает. У нее еще более жалкий вид, чем у ее спутника.
— Учтите, свободных кают нет, — повторяет капитан.
Они не обращают внимания. Юноша спрашивает, держа ее за руки:
— Как ты узнала? Кто тебе сказал? Девушка отвечает:
— Септимус…
— Отдать швартовы! — во второй раз орет Рэдли и пригибается, чтобы поймать канат. Пищат цыплята, вскрикивают чайки, и «Виньета» медленно уступает течению широкой реки. Начинается путешествие домой.
Возвращение: 1788 год
Стихия воздуха, колыбель бесплотных душ, вторая из стихий, над которыми владычествует Юнона, и, как считали древние, женская стихия, приняла его в свои объятия и долгие годы качала и нежила его, прижимая к груди, омывая прохладными потоками, позволяя ему бродить по невидимым лестницам и нырять в воздушные колодцы, ошеломляя его великими тайнами полюсов, укрывая в безопасном небесном убежище от зубастой пасти земли, к которой его тянуло бремя тяжкого долга. Долг увлекал ее дитя к земле и морю, а дитя так нуждалось в воздухе, и свете, и солнечных лучах. Долг заставлял его стремиться к темной цели, и ему пришлось обуть железные сапоги, в то время как ему были нужны лишь крылья чайки и молитва о вознесении. Долг велел ему предпочесть сияющему эфиру темные склепы, куда не падал луч солнца, по доброй воле он спустился вниз, ибо за его спиной осталась пылающая Рошель и те, кто ее предал, и он знал, что тихий жалобный плач и стоны умирающих не смолкнут никогда, ибо воздух — это колыбель бесплотных душ. Он должен был находиться здесь, с ними, до тех пор, пока они не смогут все вместе подняться выше, и это восхождение зависело только от него. Его привязывали к земле незримые узы, они были прочнее, чем стальной трос, на грубом земном языке это называется местью, возмездием, расплатой — и сейчас эта расплата свершилась. Теперь он мог подниматься, мог и помедлить над испещренной рубцами и шрамами землей и сверху смотреть, как продолжаются там, внизу, извечные неистовство и суета. Он выполнил то, что должен был выполнить, и теперь узы, которые привязывали его к земле, спали с него, и он мог подняться ввысь, к яростному желтому оку, вдыхающему жизнь в бесконечные бесстрастные небеса… Подожди, сказал он себе, подожди, ибо это последние мгновения. Он повис над израненным ликом столицы и проследил за меандром голубой реки, извивами уходящей на восток, в открытое море, — жирная змея в блистающей чешуе, распахнувшая челюсти устья навстречу кораблям и лодкам, кажущимся крошечными щепками, которые подгоняет крепчающий ветер; причал, который он отыскал прощальным взором, был словно спичка, молодой человек на причале — крохотная бегущая фигурка, а девушка — столь же крохотное белое пятнышко, к которому юноша приближался, мчась вдоль берега; а сам он, глядящий с высоты, был чайкой, уносимой еще выше, прочь из виду, теплом июльского дня, которому так радовались те двое, внизу; он был черной точкой в синеве, исчезающей подробностью рошельской бойни, ускользнувшей из горящей цитадели в ту далекую ночь и известной молодому человеку и девушке на пристани под именем Септимуса.
Сейчас, далеко внизу, среди багажа, сваленного за рулевой рубкой, он увидел, как обнимаются эти двое, услышал свое собственное имя и подумал: «Да, это мое имя. Чье же еще, в конце концов?» Прохладные струи воздуха кружились вокруг него, свивались спиралями и падали вниз огромными петлями, ловящими обрывки их разговора и доносящими их до его слуха. Колесницы безмолвия… Он пришел, когда было уже поздно, и нашел ее бродящей вокруг горящего театра. Ослепительно пылающий пожар втягивал в себя темный ночной воздух и выбрасывал языки пламени, бросавшие зловещие отблески на лица толпы, но его лицо, несмотря на жар огня, оставалось холодным и смертельно бледным. Когда он приблизился к ней, она словно очнулась от транса. Огонь вырывался из окон театра и тянулся к нему. Он не мог находиться так близко к огню. Он позвал ее по имени, повернулся и отошел в темноту, и рев огня преследовал его по пятам, становясь громче с каждым шагом, словно языки пламени не хотели отпускать его, и казалось, он может лететь, мчаться, как ветер, но огонь все равно будет гнаться за ним, пробуждая воспоминания о старинном городе, о другом пожаре, о ноябрьской ночи, с которой начался его полет. И вот (казалось, миновало целое столетие) она повернулась и взглянула на него, но толпа, собравшаяся на пожар, стояла плотной стеной, и она видела только однообразные чужие лица, озаренные уже безвредными языками умирающего огня. Но эта сцена, в которой она должна сыграть роль Энея, а затерявшийся в толпе Ламприер — роль Анхиса, — эта сцена для покидающего ее ныне ангела все еще в будущем: минует еще полтора века, прежде чем это случится. Улицы, по которым он идет, потом бежит, улицы, которые он покидает, чтобы никогда не вернуться вновь, — это улицы другого города, всего лишь тень, подобие, остов другого города, плоть которого опадает и уносится прочь, так же как его собственная плоть растворяется в воздушной колыбели, когда он поднимается над землей, чтобы взглянуть с высоты на пылающее око пожара и темные дома вокруг, когда древний ужас, от которого он когда-то летел прочь, возвращается к нему вновь, описав полный круг, ибо здесь, в этом водовороте лондонского воздуха, угадывается намек на возможность повторения Рошели, и в суетящихся толпах горожан его собственное крошечное тело — единственная частичка, которой суждено спастись из затягивающейся на горле этого города петли, и под закрытыми веками он снова крошечное существо, зарывшееся спящим личиком в грудь женщины, которая несет его через сонмы обреченных и проклятых к их огненной могиле полтора столетия тому назад.
Цитадель, темница бесплотных душ. Изможденные люди толпятся, они окружают женщину со всех сторон. Она пытается собрать своих детей возле себя. Младенец у нее на руках просыпается, и тоненькие всхлипы несутся в ночь. Вокруг острые локти, плечи, ребра, обтянутые кожей скулы и подбородки, впавшие от голода щеки. Вот все ее потомство выстроилось перед ней, и медленная волна рошельцев, катясь вперед, уносит их с собой. Уже далеко за полночь. Самый младший снова начинает плакать, и женщина крепко прижимает его к груди, чтобы успокоить. Она — знатная, богатая дама, она не привыкла обходиться без посторонней помощи в хозяйстве и воспитании детей, но осада положила конец всем различиям, а хозяин дома, ее супруг и отец этих детей, их защитник, бежал. Его партнеры тоже готовятся к побегу. Они ожидают внизу, под цитаделью. Завтра город падет. Цитадель у всех на устах, в ней единственная надежда рошельцев, единственное безопасное место, где гугеноты скроются от врага их веры. Они соберутся в цитадели, чтобы спасти свои души. И снова пронзительный плач ребенка перекрывает ропот толпы. Факельный свет отражается в потемневших окнах, впереди высится цитадель. Этой ночью сотни, тысячи душ колоннами вливаются в ее ворота. Тяжелые створки ворот распахнуты, и темная масса тел колышется в гигантском зале с ярусами балконов и высокими стрельчатыми окнами. Потолок бесконечно высоко, рошельцы копошатся внизу, как насекомые, все новые и новые волны жителей катятся от ворот в центральный зал. Они вынуждены пробиваться все дальше и дальше, сбиваться все теснее и плотнее. Осада приучила их к терпению. Ворота за ними закрыты и заперты на засов. Они внутри цитадели, они ждут. Ребенок поднимает личико к лицу женщины. Он видит, как она всматривается во что-то поверх голов. Она хмурит брови, она замечает что-то у дальней стены цитадели, ропот толпы становится громче. Внезапно раздается первый тревожный крик. Как он потом подсчитал, ему было тогда пять месяцев от роду. Мать смотрит на него. У нее серо-голубые глаза. Ужас пробегает дрожью по телу толпы. Люди начинают ломиться к дверям. Появляются первые клубы дыма, их видят все: каждый из них, только что исполненный неясных надежд, каждый ребенок, каждая мать. Но двери заперты на засов снаружи, и первые люди, добравшиеся до ворот, тщетно пытаются подать знак остальным, отчаянно машут руками напирающей на них объятой ужасом людской волне, и медленно оседают под ноги своим собратьям, громоздящимся на них в кучу у ворот. От дальней стены зала доносится женский визг. Его братья и сестры цепляются друг за друга, мать крепко сжимает его в объятиях, словно надеясь защитить его взор от этой страшной картины. Он извивается у нее в руках и смотрит вокруг в младенческой немоте, все еще безучастно, широко распахнув глаза. Из щелей между досками пола пробивается дым, мужские и женские крики становятся громче. Те люди, что собрали их сюда, исчезли. Первые языки огня прорываются сквозь доски у дальней стены, а потом некоторое время ничего не происходит. Волна рошельцев откатывает от ворот, тихо горят маленькие огоньки. Это были странные минуты. Рошельцы чувствуют, что должна начаться паника, но паники нет. Те, кто стоит на балконах, молча смотрят на столпившихся внизу. Те, что внизу, смотрят друг на друга. Огонь разгорается немного ярче. Люди начинают отворачиваться, кашлять в платки. Они чувствуют через подошвы обуви, что пол становится все теплее. Огонь горит внизу, в подвалах. Младенец тоже кашляет, глаза его начинают слезиться. Дети окружают мать, и она что-то им шепчет. По всему переполненному залу другие семьи тоже сбиваются теснее; где-то не хватает матери, где-то — отца, где-то — ребенка. Но никакие слова уже не могут ничего изменить. На мгновение в цитадели воцаряется тишина, все понимают, что сейчас произойдет.