Первую зиму он провел в двух насквозь промерзших логовах. Вокруг первого по лесам то и дело начинали ходить какие-то люди с собаками, может быть, охотились они и на него. Теперь уже не поймешь. Он ушел выше, во второе, в давно заброшенную пастушью избушку. Холод забирался ему под кожу, смыкая на костях стальные пальцы. И вот его эхо: железный прут боли, пронзивший ему голову — через лоб и в затылок. Вдруг сам собой сократился в спазме желудок, но безрезультатно. Сол сделал глубокий вдох, потом выдохнул, крутанул ногами и привел себя в вертикальное положение.
Вдоль полки он прошел всего четверть пути: меньше четверти той долгой дороги, которую пытался себе представить. «Solomon Memel The Boar Hunt» была обернута в развеселенькую цветистую суперобложку. Сол настоял, и ее быстро заменили на более сдержанную, серую. Вдвоем они смотрелись как толстая, наполовину затененная колонна. Взгляд его прошелся по эстонскому, каталонскому и голландскому переводам. С голландцами вышло какое-то недоразумение: подробностей он уже не помнил. Иврит, после долгих, совершенно непонятных отсрочек. Твердые и мягкие переплеты; дальше шли книги, напечатанные буквами настолько чужими, что он уже не в силах был разобрать даже слов в заглавии, так что не было возможности провести незримую границу там, где начиналась его вторая подборка, «Von der Luft bis zur Erde»
[204]
. Во всяком случае, без особой уверенности. Ландшафт по сути не менялся, менялся только запинающийся на ходу пилигрим: дрожал от холода, которого больше не чувствовал, и наблюдал за тем, как кости всасывают кожу, плотно облепляя ею себя со всех сторон, убирая лишнюю прослойку плоти. За каждым из этих томов стояла одна из тех недель, когда он дюйм за дюймом прокладывал себе дорогу на юг. Этих книг было меньше: «Неизбежный творческий спад» («Der Spiegel»). Он не знает, сколько времени шел тогда. Отдельные дни запомнились так, как будто тянулись целую вечность, а от других он не мог восстановить ни единой секунды. И только после того, как Райхман спросил его об этом, он протянул с севера на юг воображаемую линию и понял, что из памяти у него должны были выпасть целые недели, кануть в небытие, как будто он прошел по висячему мосту, и вместе с последним его шагом оборвался последний трос, и мост рухнул в ту самую пропасть, края которой когда-то связывал между собой. И самый факт, что он прошел здесь, не оставил по себе никакого следа. Именно тогда он достиг финальной точки: поднимался по утрам так, словно всякий раз вставал со смертного одра, и тому, что движение все-таки продолжалось, удивлялся не больше, чем если бы оно вдруг закончилось. Он двигался, и единственная цель его существования была — двигаться дальше. Того, что он еще существовал, было уже достаточно.
И продолжаю существовать, подумал Сол. В голове равномерно пульсировала боль. Скоро придется вставать. «Steinbrech»
[205]
собрала еще меньше книг. К тому времени, как вышел его последний том, опубликованный три года и три месяца тому назад, издателей у него осталось всего пятеро: Зуррер, который по-прежнему превозносит до небес его гений в аннотации объемом в четверть странички к каждой очередной публикации; безупречно нищее «Editions Maroslav-Lèger», здесь, в Париже; одно университетское издательство в Соединенных Штатах; неизменные и не изменяющие себе датчане; ну и вот еще один переплетенный вручную томик — кстати, и напечатанный, судя по всему, собственноручно, верным профессором из Клюйского университета. Стихи его, как ему недавно сказали, стали «obscure». Не то малопонятными, не то никому больше не интересными.
Самая последняя книга на полке была не похожа на остальные. Крупнее всех прочих, переплетенная в зеленый картон, она напоминала скорее школьную тетрадь и стояла, прислонившись к румынскому изданию «Es gibt so eben»
[206]
. Если ему когда-нибудь удастся набрать текстов еще на один томик и если томик этот когда-нибудь увидит свет, то и тогда этой тонюсенькой книжке придется подвинуться дальше, в самый конец полки. Она всегда останется последней из его книг. Но — знаменует она собой окончание одного побега или начало другого? Он же стоял и смотрел, как Рут уходит вверх по склону — и исчезает. Он же вошел в коровник.
Мешки были там, точно так, как она и обещала. В них был ржаной хлеб, несколько луковиц, твердокаменная копченая колбаса и письмо от Якоба, написанное на страничках, вырванных из учетной книги. Он прочитал с большим трудом: «Соломон, твой „Рильке“ больше тебе не поможет, не помогут ни „Гёте“, ни твои родители…»
И после этих слов с почерком у Якоба произошло что-то странное. Отличить зачеркнутое от вписанного между строками стало практически невозможно, и на протяжении трех следующих страниц Сол сумел разобрать всего несколько разрозненных слов и фраз. Четырежды слово «истина» было выписано аккуратными ровными буквами, но зато все, что вокруг, всякий раз было попросту нечитаемым. Последняя страница была покрыта какими-то каракулями, не имевшими ничего общего с буквами какого бы то ни было алфавита. Подписано письмо было одним-единственным символом, который мог быть и буквой «J», и просто галочкой, одобрительным росчерком.
Вот так и начался его побег. До окончания которого и до последней точки изнеможения оставался еще почти целый год. Якоб будет ждать его в этой, конечной точке. На последних днях пути, в самом сердце Пинда, у него начало складываться впечатление, что горы вокруг движутся, очень тихо и незаметно, склоняются к нему, как будто отвешивают чудные такие поклоны. Он помнил смутное чувство тревоги, которое сопровождало это впечатление. Его движение вперед уже давно утратило всякое, даже призрачное подобие цели, впрочем, очень может быть, что ее и не было с самого начала. Было какое-то непредвиденное, неожиданное место, в котором бесконечное пространство должно свернуться и уйти. Щелк. Вот эдак вот. И еще одно, другое, в котором он сам будет больше не в состоянии двигаться.
Последний брошенный им взгляд наткнулся на что-то похожее. Он никак не мог решить, на которое из двух.
Он помнил, как наступило осознание того, что местность вокруг стала гораздо суше, склоны теперь были сплошь покрыты каменистыми осыпями и серым мхом. Мох он соскребал с камней и жевал, заедая пригоршнями снега и даже не чувствуя горечи. Из носа у него шла кровь и застывала, забивая ноздри. Горло саднило от холодного воздуха. Башмаки он обмотал полосками ткани, оторванными от рубашки.
Ноги, подумал Сол, стянул носок и посмотрел вниз. Бесцеремонный американский врач в Венеции бросил тогда на них один-единственный взгляд и сказал, что он будет хромать всю оставшуюся жизнь. Позже, здесь, в Париже, ему прочитала целую лекцию женщина-хирург с суровым лицом: она тыкала ему чуть не в самое лицо рентгеновские снимки и, бегая пальцами с ярко накрашенными ногтями по пластиковым поверхностям, показывала плохо зажившие трещины и пустившиеся в вольное плавание по мягким тканям кусочки хряща. «Это ваши собственные ноги, мсье. Вот и боли теперь тоже будут — ваши собственные». Но болей не было. Видимо, что-то произошло с нервными окончаниями: ног он вообще почти не чувствовал.