«Точно! — понял преподобный. — Надо спросить надсмотрщиков».
Он стремительно миновал бессчетные камышовые хижины рабов и подошел к прохаживающимся у края деревни двум крепким молодым парням.
— Дети мои, подождите.
— Да, ваше преподобие, — вежливо поклонились надсмотрщики.
— Вот смотрю я и ничего не пойму, — высказал им свои сомнения преподобный. — Что вообще происходит? Как это ему удалось?
Парни нерешительно переглянулись и дружно отвели глаза.
— Мы сами ничего не понимаем, ваше преподобие, — наконец выдавил один. — Поутру пришли, а они все молятся…
— Как так? — не понял преподобный. — Что значит — молятся?
— А вот так! — отчаянным шепотом произнес парень. — Вся деревня на коленях! Помолились и пошли работать.
Преподобный окаменел. Такого в его практике не было никогда. За все четырнадцать лет.
— И что потом? — севшим голосом спросил он.
— А вечером, как с работы пришли, не к лоханям своим кинулись — жрать, а снова на колени! И пока не отмолились, ни одна тварь брюхо набивать не пошла! Даже детеныши как убитые молчали.
По спине преподобного Джошуа Хейварда пробежал противный холодок. От того, что рассказал парень, веяло невыразимой, но ощутимой опасностью.
— А как сэр Джонатан их вернуться уговорил? — переварив услышанное, осторожно спросил он.
— А вот этого, ваше преподобие, никто не знает, — развел парень руками. — Ни я, ни Эдди, и вообще никто.
Той же ночью преподобного снова разбудили. Он вскочил, утирая пот со лба, нашел ночные тапочки, быстро спустился по лестнице и, даже не спрашивая, кто это ломится к нему посреди ночи, распахнул дверь.
На пороге стоял все тот же старый черный Томас.
— Она снова плачет… — только и произнес он.
Спустя две недели на очередной проповеди изрядно похудевший, осунувшийся преподобный Джошуа Хейвард был вынужден громогласно и во всеуслышание поблагодарить молодого сэра Джонатана Лоуренса за истинно христианское отношение к опекаемым им рабам. Потому что ни одно поместье не поставляло ему столько паствы, сколько ее шло теперь из поместья Лоуренсов.
По сложной взаимной договоренности, так, чтобы не слишком пересекаться с белой паствой, каждый вечер около трех десятков негров в сопровождении двух надсмотрщиков приходили в храм Божий, падали на колени и молились. На следующий вечер их сменяли следующие три десятка, затем еще и еще, и так каждый день.
Никогда еще приход не знал столь стремительной и бесповоротной христианизации самой трудной и самой непокорной части паствы.
А по ночам икона Божьей Матери Пресвятой Девы Марии начинала плакать кровавыми слезами, и привыкший к паническому нежеланию преподобного Джошуа Хейварда видеть этот кошмар старый черный Томас до самого утра утирал ей кровавые слезы смоченным в слюне рукавом и тоже плакал.
Часть III
В июле 1847 года по делу поместья Лоуренсов был все-таки собран опекунский совет, а в начале октября из Европы приехал брат покойного сэра Джереми — Теренс Лоуренс.
К этому времени последний, третий урожай сахарного тростника был уже собран, назначенный опекунским советом бухгалтер подбил итоги и представил соответствующий отчет. И только уволенный Джонатаном бывший управляющий Говард Томсон решил не дожидаться решения опекунского совета и, как говорили, уехал в Луизиану.
Разумеется, ему было от чего сбежать. Как выяснил бухгалтер — маленький, лысый, упрямый, как баран, и цепкий, словно клещ, чешский эмигрант, только на подделке купчих на тростник Томсон клал в свой карман по триста-четыреста долларов с каждого урожая. А таковых каждый год было три — в апреле, в июле и в октябре.
Впрочем, Томсон не брезговал и малым. Вместо трех фунтов свинины на одну черную голову в неделю он выдавал полтора, имея с этой несложной операции по тридцать семь с половиной долларов в месяц и обрекая триста пятьдесят «полевых спин» средней ценой триста пятьдесят долларов каждая на постепенное, но неизбежное истощение.
Расследованием этих обстоятельств дела и занялся, причем в первую очередь, дядя Теренс. Попутно он попытался объяснить племяннику, чем именно занимается в Европе и почему не собирается задерживаться здесь надолго, но Джонатан так и не понял ни что такое политическая экономия, ни почему социальные революции неизбежны. Европа жила своей собственной, суетной, склочной и малопонятной жизнью, а он своей — размеренной и насыщенной.
Эта новая жизнь так увлекала Джонатана, что он с легкостью передоверил дядюшке все дела отеческого поместья, тем более что, как ему объяснили на опекунском совете, это ненадолго, до совершеннолетия либо — согласно завещанию отца — до дня его свадьбы.
Джонатана это устраивало. Каждый божий день он вставал ни свет ни заря и тут же садился за книги, в обед спал, затем разыгрывал с куклами несколько представлений из древней истории, а к ночи уходил в сарай и с замирающим сердцем осматривал и ощупывал семь своих самых лучших кукол во всей коллекции — шесть целиком из плоти и одну, главную, из плоти и выкрашенного в черный цвет дерева.
За три месяца куклы изрядно подсохли и теперь издавали уже знакомый Джонатану пряный запах трав и пересохшего вяленого мяса. Их веки окончательно провалились внутрь глазниц и к чему-то там присохли, толстые губы съежились в размерах и разъехались в разные стороны, одинаково обнажив ярко-белые зубы и коричневые, твердые, как дерево, десны. И от этого лица кукол стали производить совсем иное впечатление, чем вначале. Они словно смеялись — угрожающе и одновременно беззаботно.
Изменились и сами тела. Одеревеневшие мышцы тоже ощутимо подсохли, и от этого некогда натянутая кожа местами сморщилась и словно стала еще темнее, а животы втянулись и плотно прилегли к «начинке» — предусмотрительно набитому Платоном вместо кишок мелко нарубленному и пропитанному смолистым «рассолом» камышу.
Но, как ни странно, сильнее всех менялся Аристотель Дюбуа. На первый взгляд трофейная голова словно застыла в одном состоянии — ни убавить, ни прибавить. Но любая, самая незначительная смена обстановки словно пробуждала его ото сна, заставляя выражение лица меняться буквально на глазах.
Джонатан не сразу оценил всю мощь этого феномена, но затем поэкспериментировал с одеждой и испытал настоящий шок. Стоило кукле повязать алый шейный платок, как черное высохшее лицо приобретало выражение решимости и азарта. Но едва Джонатан срывал платок и, скажем, накидывал на черные деревянные плечи куклы пальто, как выражение лица Аристотеля мгновенно менялось, голова начинала излучать невиданную доселе важность и даже неприступность. Это было безумно интересно!
Не забывал Джонатан и о тех, кто еще дышал, думал, ел и испражнялся — в общем, жил там, снаружи полутемного сарая. Все его негры прекрасно знали, кто в действительности является их господином и покровителем, а потому, безупречно подчиняясь сэру Теренсу, особое внимание уделяли ему — сэру Джонатану Лоуренсу. Каждые три-четыре недели они посылали к нему свежую, вошедшую в возраст и еще не тронутую ни одним чернокожим девочку, и по тому, как он к этому отнесется, безошибочно судили, насколько угодили своему белому господину.