Н кивнул и прикрыл глаза. Федя молодец. Я не зря его уважал.
Опять прошедшее время… Н еще не ушел из этого времени, он еще только уходил из него, бестелесно, невесомо плыл по сумрачному коридору в сгущающуюся тьму, но уже всё, всё, всё осталось там, позади. Он не понимал, как это случилось, как это может быть, но оно было, оно происходило с ним. Он видел, как медленно, но неумолимо переворачивается заполненная страница, как открывается ее оборотная сторона, зияющая пустотой.
Кто-то уселся рядом. По тому, как он не сел, а именно усаживался, Н понял — Федя: ему приходилось при этом слегка отжиматься на руках. Федя был радостно возбужден, чувствовал себя героем, протирал нашатырем разбитые костяшки пальцев. «Простите, шеф, но сегодня я уже не работник…»
Вот и все…
У всех было радостно-возбужденное состояние, все делились пережитыми чувствами, медсестры восхищались сообразительностью Феди и допытывались у него все новых подробностей — как он топором (на площадке между подвалом и первым этажом был щит с противопожарным инвентарем) выломал дверь, запертую изнутри пьяным слесарем, как тащил к распределительному узлу баллон с кислородом. «Оказывается, вы такой сильный, Федор Ильич!» — «Я его нес!» — «Ну это вряд ли, Федор Ильич, небось катили? Чтобы нести такую штуку, нужны двое крепких мужиков.» — «Говорю вам: я его нес!» — «Все равно здорово. Только дядю Петю зачем было бить? Да еще и в кровь…» — «Всердцах. Оттянулся — легче стало. Мы ж из-за него чуть человека не потеряли… Да он ничего и не почувствовал — пьян в дым, сволочь такая…»
Надо встать, сказал себе Н, и продолжал сидеть, потому что не было сил пережить то, что ему предстояло увидеть сперва на третьем, а потом и на втором этаже. Я столько раз пытался угадать, какой будет моя голгофа, — думал он, — но даже в кошмарном сне мне не могло присниться, что она растянется на всю оставшуюся жизнь.
III
Кто-то звонил в дверь.
Первый звонок Н не услышал, потом только вспомнил, что он — был; но и второй, и третий звонки не включили его сознания, и только четвертому это удалось.
В комнате стоял полумрак. Рассеянный свет вечерней улицы был слишком слаб, чтобы одолеть пространство от окна до противоположной стены, и удовлетворялся тем, что контрастами черного и серого проявлял контуры скудной обстановки. Опять раздался звонок. Н привычным движением включил настольную лампу, тяжело поднялся из кресла, тяжело прошел в переднюю и отпер дверь. Перед ним стоял мужчина лет сорока, язвенник, причем эта язва уже успела изрядно опалить его сердце. Он был в шляпе, при галстуке, и в строгом, прямого кроя плаще. Его лицо было вроде бы знакомо, но припоминать Н не стал.
Несколько мгновений они глядели друг на друга.
— Разрешите войти? — сказал мужчина.
Н посторонился, пропуская его, и только теперь заметил, что в прихожей темно. Включил свет. Мужчина удивленно осмотрелся по сторонам, но тотчас это впечатление утонуло в том, что переполняло его душу. Прихожая была маленькой, они стояли близко; это вызывало противодействие и затрудняло контакт.
— Я отец, — наконец выдавил из себя мужчина.
Теперь Н вспомнил его. А не вспомнил сразу только потому, что тот приходил навещать сына прямо с работы (кажется, он был крановщиком на стройке), одетый весьма неказисто, и особый дух стройки проявлялся в его темном, обветренном лице.
Н кивнул: «Помню», — поколебался, куда его вести — в комнату или на кухню; оба варианта показались ему одинаково неудачными. Поэтому он остался на месте, глядя в лицо посетителю, но не в глаза — ему не хотелось противостояния. Ни к чему. И так все плохо.
— Я прошу вас пойти со мной…
Мужчина плохо владел своим голосом: в его груди что-то перехватывало, и потому слова срывались. Теперь Н смог посмотреть ему в глаза, но ничего в них не увидел; впрочем, он и не ждал ничего, снова кивнул, протиснулся к двери и уже открыл ее, когда услышал сзади: — Все-таки наденьте пальто.
Возле парадного их ожидали несколько человек. При появлении Н они замолчали. Лампочка над парадным светила тускло, поэтому их лица были трудно различимы. Запах сигарет был слаб — ветер уносил дым сразу, неожиданно теплый ветер. Вот и весна, подумал Н, подставляя лицо мелким брызгам, которые ветер срывал с невидимых сейчас ветвей тополя.
Мужчины перекинулись несколькими фразами. Н не прислушивался, о чем они говорили. Весна вливалась в него. Это было странное ощущение. Весна наполняла его собою, словно хотела пробудить к жизни.
Потом они ехали в стареньком дребезжащем «уазике». Свет уличных фонарей проползал по салону, выхватывая из полумрака светлые пятна лиц. Н не пытался их разглядеть; весь его интерес был сосредоточен на том непривычном ощущении, которое возникло в нем перед парадным. Он еще никогда не ощущал себя таким наполненным, даже в минуты вдохновения, которых он познал немало. Это было неожиданно, это было ново; это к чему-то обязывало, хотя к чему именно — он так и не понял. Впрочем, он понял другое, не менее важное: он потерял свободу. Не велика потеря, решил Н, ведь я всегда был рабом.
«Уазик» въехал через арку из выщербленного кирпича в темную аллею, и Н вдруг провалился в небытие, очевидно, уснул с открытыми глазами, а когда очнулся — в салоне никого не было. Привыкнув к темноте, Н разглядел, что «уазик» стоит возле глухой стены. Людей он не видел, хотя слышал их неторопливые, приглушенные голоса. Лица двоих то и дело фрагментарно возникали в свете очередной спички: они старались открыть замок, который почему-то не поддавался. Наконец это удалось, тяжелая дверь со скрипом отворилась, и сразу вспыхнул свет, очень яркий после привычного мрака.
Его повели изломанным, редко освещенным коридором. Это был полуподвал технического назначения: пол цементный, стены и потолок белены известкой, вдоль потолка тянулись разнокалиберные трубы. Дверь, в которую они вошли, открылась легко. Морг. Допотопные холодильные камеры, поеденные ржавчиной; низкий потолок; крытые серой масляной краской стены; крытый грязно-коричневой плиткой пол; ряд столов, оббитых поверху тусклым цинком, и на каждом — тело, покрытое простыней.
Очень маленькие тела.
— Вы каждому из них давали понять, что любите его; теперь у вас есть возможность помолиться за их души…
Н подвели к ближнему столу, отвернули край серой, мятой простыни. На маленьком лице уже не было ужасной гримасы, вылепленной удушьем; умелая рука сгладила ее и даже наметила едва уловимое подобие улыбки, вернее — готовность улыбнуться. Но сквозь тонкую кожу уже проступают пятна: спешит смерть. Уже и запах ее, пока едва уловимый, подсластил воздух…
Еще одно лицо… еще одно… еще…
— Вам придется побыть здесь — возле наших детей — всю эту ночь.
И оставили его одного.
Пустота… И вокруг него, и в нем. Н не заметил, как пустота образовалась, но вдруг осознал ее присутствие. Осознал потому, что реально почувствовал, как она высасывает его сущность. Нечто покидало Н — вытекало из пальцев, из застывающего от этого процесса лица, из груди, из каждого волоса, из каждой поры, — и чем легче он становился, тем становился больше. Зал уходил куда-то вниз, все дальше и дальше, но вот что удивительно: покрытые неглажеными серыми простынями маленькие тела он видел так же отчетливо, каждая черточка заостренных, опустошенных лиц (ну конечно: ведь души уже покинули их) была перед его глазами. Сырой ветер проносился сквозь него; голые деревья больничного парка далеко-далеко внизу под напором ветра разминали застывшие за зиму ветви; одинокая звезда, удивительно яркая — это она! ведь он уже видел ее сегодня! — сияла в единственной полынье чистого неба среди клубящейся серой влаги, которую с юго-запада гнал циклон.