— Насчет работы, которую он для вас выполнял, — оживился Виргинский. — По переводу Прудона. Мы с ним об этом беседовали.
Осип Максимович, сняв очки, вдумчиво вгляделся в посетителя антрацитово-черными глазами.
— Прямо-таки о Прудоне? — Да.
Осип Максимович снова водрузил на нос очки, за стеклами которых глаза у него казались меньше.
— И вы полагаете, что в самом деле могли бы потянуть работу, которую осуществлял Степан Сергеевич?
Он явно хотел спросить что-то еще, но сдержался.
— Мы и о многом другом с ним беседовали.
— Да-с? И о чем же?
— Ну, вообще о философии. О философах. О том же Гегеле. Осип Максимович задумчиво потер подбородок.
— Неужто и о Гегеле?
— Очень вас прошу. Я хочу на вас работать. Дайте мне на исполнение хотя бы отрывок, я непременно справлюсь, вот увидите. Если результат вас устроит, я готов буду сделать весь перевод до конца. Я готов даже за полцены, которую вы давали Горянщикову.
— Это потому, что вы как работник вдвое хуже его? — кольнул Вадим Васильевич.
— Это потому, что я не жадный. А просто голодный. Судя по улыбке Осипа Максимовича, ремарка пришлась ему по вкусу. Настроение начальника, похоже, частично передалось и его сумрачному коллеге.
— К сожалению, мы вам мало чем можем помочь, — заметил он. — Перевод Горянщикова у нас конфисковала полиция. Мы даже не знаем, сколько он успел сделать.
— Я знаю, что он не успел закончить, — отреагировал Виргинский.
Настроение у Осипа Максимовича вдруг переменилось. Он удрученно вздохнул.
— Бедный Степан Сергеич. Его смерть для нас — ужасный удар. — Он потерянно улыбнулся Виргинскому. — Он же был мне как сын.
— И зачем так люди говорят, — тоже нахмурившись, заметил студент. — Абсолютно пустые слова.
— Но как же. Я ведь… тоскую по нему. — Виргинский на это промолчал. — А он хоть когда-нибудь, хоть однажды… отзывался обо мне тепло! — с непонятным волнением спросил Осип Максимович.
— Для вас что, есть какая-то разница, любил он вас или, наоборот, ненавидел?
— Он говорил, что… ненавидел?
— Нет, почему. Просто такое чувство я испытываю к своему отцу. Потому что, если Горянщиков был вам как сын, удивительно ли, что он испытывал к вам нечто схожее.
Неожиданно Осип Максимович рассмеялся.
— А что! Думается мне, переводчик философии из вас выйдет очень даже недурственный. Попробуем доверить вам заключительную главу Прудона. Если справитесь с ней на уровне, дадим предпоследнюю главу. И так далее в обратном порядке. Когда, даст Бог, выцарапаем-таки из полиции текст Степана Сергеича, зазор в серединке останется минимальный.
— Это безрассудство! — воскликнул Вадим Васильевич, воздевая руки.
— Ничего-ничего, Вадим Васильевич. Годится ли он, мы уясним достаточно скоро. Ну что, мой друг, принимаете наши условия?
— А как насчет денег? Мы еще это не обговорили.
— Ах деньги. Это, знаете ли, зависит от качества работы. Если она оставит желать лучшего, то, боюсь, денег мы вам дать за нее не сможем.
— Но мне нужны деньги, прямо сейчас! — Поняв, что вспылил совершенно некстати, Виргинский тут же сбавил тон: —
На материалы. Бумага… Перья… Чернила, свечи. Ну и… et cetera, — добавил он после паузы.
— Et cetera? — переспросил Осип Максимович насмешливо. — Что же это, интересно?
— Например, еда.
— Это элементарное попрошайничество! — опять вмешался Вадим Васильевич.
— Что ж. По мне, так лучше иметь дело с попрошайкой, чем… — Осип Максимович сжал губы, подбирая подходящее слово, — чем с иным каким негодяем.
Вадим Васильевич строптиво отвел глаза: дескать, шутка не удалась.
— По крайней мере, не дадим же мы нашему переводчику умереть с голоду, — с добродетельным видом воскликнул Осип Максимович. — Так и быть, даем вам полтинничек авансом. Если работа нас устроит, получите пять рублей и следующую — в смысле предыдущую — главу на перевод. Ну а если нет, то уж не обессудьте: полтинничек этот будет нашим единственным взносом в данное предприятие, и на этом мы расстанемся раз и навсегда. Годится?
Виргинский кивнул, глядя в пол.
— Вадим Васильевич, прошу вас, шкатулку с кассой! Угрюмый циркуль направился в смежную комнату, осуждающе качнув головой.
* * *
На свежем пронизывающем ветру Салытов наконец-то почувствовал облегчение. Хотя, в общем-то, преждевременно. Вон пьяный беззастенчиво блюет на мостовую, а сосед его о чем-то запальчиво спорит с фонарным столбом. На углу Сенной площади, выходящем в Спасский переулок, дрожащая на холоде женщина предлагает всем купить у нее шарф. И в самом деле — скорее уж можно на шарф позариться, чем на нее саму.
Вон студенты облепили стайками прилавки, полки и столы книжных лавок на Спасском — книги по большей части подержанные. Вообще студенческую братию Салытов недолюбливал: вся эта расхристанность вызывала у него глубокое негодование. Мозгляки — худющие, кожа да кости, — одеты кое-как, а туда же, гнут из себя невесть что. О времена, о нравы! Видно, все летит в тартарары: где ж это видано, чтоб нахальные эти куцехвосты еще и тщились представлять собой цвет державы, ее гордость и надежду! Да чем они лучше неграмотных темных мужиков из глухого захолустья? Скорее напротив — хуже, куда хуже! Те хотя бы исправно, безропотно несут свой крест, делают что положено. Мужик, у него хоть душа в целости. А у этих «скубентов» — одно безверие да отступничество, сплошной нигилизм.
Салытову представилось, как он громит все эти лавки на манер Христа, изгоняющего торговцев из храма.
Подъездная дверь в третий дом была открыта. Попытка прикрыть ее за собой не увенчалась успехом. Сумрак в парадном быстро сгущался вместе с угасающим днем. Видны были лишь прямоугольники квартирных дверей в первом этаже. От пинка подъездная дверь открылась шире, но видимость от этого не улучшилась. Свет снаружи истаивал окончательно. Подъездная лестница различалась скорее на ощупь; собственную вытянутую перед собой руку и то уже, считай, не было видно.
Уже в полной темноте Салытов постучал в первую попавшуюся дверь. Подождав около минуты, постучал еще раз, сильнее. Подъезд вторил стуку гулким эхом. Ощущение было такое, будто за дверью простирается необитаемая пустыня.
А может, зряшная это затея? Может, не стоило соваться сюда в одиночку? Надо было хотя бы предупредить людей в участке.
Салытов представил, как бежит сейчас, унося отсюда ноги, всем на смех. Или, скажем, такая сцена: вот выходит кто-то из темноты и без слов всаживает ему меж ребер нож. А потом так же молча уходит, не оставляя следов.
Тут у Салытова вспыхнул запоздалый гнев на Порфирия Петровича. Надо же, как он его тогда выставил перед сослуживцами. Дескать, как же вы упустили того самого, как потом выяснилось, Говорова! А он-то, Салытов, здесь при чем? Мерзавец на тот момент уже скрылся! Нехорошо получилось. Обидно.