В вопросе звучала искренняя заинтересованность, будто она спрашивала его мнение о смертной казни вообще.
Хоснер сделал шаг, чтобы быть к Мириам поближе. Казалось, он не может решить, что сказать или сделать. Потом неожиданно опустился рядом с ней и положил руки на се обнаженные колени:
– Я… Прежде, чем я смогу нанести тебе какой-нибудь вред, я убью себя. И готов убить всякого, кто может причинить вред тебе. Я люблю тебя.
Вырвавшиеся слова, казалось, не удивили его настолько, насколько удивили ее.
Мириам отвернулась и пристально смотрела через дыру в перегородке.
Он схватил ее за колени и довольно сильно встряхнул:
– Я люблю тебя.
Она повернулась к нему и кивнула. Руками накрыла его руки. Голос Мириам звучал хрипловато, тихо:
– Прости меня за то, что поставила тебя в это двусмысленное положение, Яков.
– Но ты же понимаешь, что все жизненные убеждения ровным счетом ничего не стоят, когда дело доходит до этих решений – как их называют, решений сердца.
Он с трудом улыбнулся. Она улыбнулась в ответ:
– Но это не так. Ты казался достаточно настойчивым. Настойчивый негодяй, так бы я сказала. – Она едва не рассмеялась. – Но мне действительно очень жаль, что я ставлю тебя в такую ситуацию. Тебе было бы легче застрелить Эсфирь Аронсон?
– Прекрати сейчас же. Я вытащу вас обеих.
Мириам сжала его руки.
– Бедный Яков. Лучше бы ты остался на вилле своего отца. В богатстве и праздности.
– Поедешь со мной к отцу на Пасху?
Он внезапно подумал, что если задаст ей этот вопрос, то жизнь его изменится.
Мириам улыбнулась, потом взяла его руки в свои и поднесла их к лицу.
А Хоснер почувствовал, как затрепетало его сердце, чего не случалось давным-давно. Он помолчал минуту, словно проверяя, стоит ли говорить то, что рвалось из души:
– Извини. Я избегал тебя раньше.
Ее ответ прозвучал мягко и спокойно:
– Я все понимаю.
– Понимаешь?
– Да. Это – будущее. У нас нет будущего.
Она положила голову Хоснеру на грудь. Он притянул ее ближе:
– Ты права. Действительно, нет.
Он хотел жить. Хотел иметь будущее. Но в то же время прекрасно сознавал, что даже если и будет жить, то все равно потеряет эту женщину. Ласков или ее муж. Или кто-нибудь еще. Ее отберут у него. Их отношения не имеют продолжения. И если… нет, когда это случится, он пожалеет, что не погиб в Вавилоне.
Сейчас Мириам плакала, и ее плач звучал для Хоснера так же, как ветер, – всепоглощающей и всеобъемлющей печалью.
Он почувствовал ее слезы на своем лице и сначала подумал, что это его собственные слезы. Все так печально, словно просыпаешься после щемяще-сладкого сна о детстве, и чувствуешь застрявший в горле комок, и видишь туман перед глазами. Весь день окрашивается в меланхолические тона, и ты ничего не можешь поделать, поскольку это сон. Именно такую печаль ощущал он рядом с Мириам.
Они приникли друг к другу, и она все плакала и плакала. А Хоснер не мог придумать те слова, которые надо сказать, чтобы она перестала плакать, и тогда ему в голову пришла мысль, что она имеет полное право вот так плакать. Да, подумал он, плакать, кричать, делать все, что захочет. Это лучше, чем молчаливое страдание. Молчаливое страдание – удел дураков. Вот Мириам, которую каждый знает и в Иерусалиме, и в Тель-Авиве. Пусть все увидят ее боль. Если бы каждый открыто страдал при встрече с несправедливостью, варварством или злостью, именно тогда он сделал бы первый шаг навстречу гуманности. Почему люди должны молча идти к своей смерти? Кричите. Рыдайте. Войте.
И, словно услышав его мысли, Мириам откинула назад голову и протяжно завыла.
Правильно, Мириам. Кричи. Они пили твою кровь, растерзали твою семью, украли твое детство, забрали твоего мужа, убили твоего сына, уничтожили твоих друзей и оставили тебя здесь одну, рядом с этим вот человеком, Яковом Хоснером. Ты действительно имеешь полное право плакать и кричать.
Ее рыдания стали громче, громче ветра, и Хоснер прекрасно понимал, что и Беккер уже может ее слышать, и, возможно, ее слышат даже снаружи, но ему не было до этого никакого дела.
– Если я смогу хоть что-нибудь сделать, Мириам, то обязательно сделаю.
Она кивнула, чтобы показать, что все поняла, а потом внезапно двумя руками схватила голову Хоснера и, прижав к себе, поцеловала его так, как целовала мужа, уходившего на войну.
– Иосиф, – прорыдала она его имя. – Яков.
Она пробормотала и что-то еще, что Хоснер не смог разобрать.
Он губами ощутил слезы на ее лице и шее. Иосиф. Тедди. Яков. Какая разница кто? Все равно – до тех пор, пока ей с ними хорошо и они не причиняют страданий. Хоснер даже хотел, чтобы ее муж оказался жив. Сказать ли ей, что Риш обо всем знает? Нет, никогда. Он никогда ей этого не скажет. Но пока Мириам дожидается Иосифа Бернштейна, пусть Тедди Ласков или кто-нибудь еще даст ей то, в чем она так нуждается. Он очень желал бы сделать это сам, но ведь это невозможно. Он не увидит больше Иерусалим, да если бы и увидел, то не стал бы ее утешением за пределами Вавилона. Яков лизнул ее слезы – так, как одно животное зализывает раны другого.
* * *
Добкин еще никогда не ощущал вкус крови и пота другого человека, и сейчас его поразило, насколько же солеными они оказались. Араб вцепился ему в пах, а он – в дыхательное горло. Цель у обоих была лишь одна – прикончить врага, но, безоружные, они поначалу не понимали, как это сделать. Они начали колотить друг друга, попадая то в голову, то в грудь. Талиб разбил глиняную миску-лампу о голову Добкина, и кровь вперемешку с жиром текла по его шее и спине. Но природа сама позаботилась о защите этих частей тела. Тогда на поверхность поднялись древние дикие инстинкты, спрятанные глубоко в человеческом естестве. Каждый чувствовал, как по спине бегут мурашки, а волосы становятся дыбом. Им самим трудно было представить, во что они превратились. Они инстинктивно находили на теле противника слабые точки, почему-то оставленные природой без защиты.
Добкин изо всех сил сжал челюсти, стараясь превозмочь дикую боль. Он не попал в вену, но знал, что хрящ дыхательного горла не выдержит, если он не ослабит хватку. Талиб же старался покрепче ухватиться за мошонку, но Добкин оказался гораздо крупнее и не переставая колотил его коленями. Сплетясь в клубок, мужчины катались по земляному полу хижины. Талиб прицелился генералу в глаза, однако тот плотно зажмурился и глубже уткнулся в шею врага. Битва не на жизнь, а на смерть в самом прямом смысле слова проходила в полнейшем молчании. И ни одному из них даже не пришла в голову мысль попросить пощады.
А в соседней хижине, буквально в двух шагах через узкую улочку, двое назначенных охранять раненых и присматривать за ними преспокойно варили травяной чай, разведя в очаге огонь, бросив стебли чертополоха и рассказывая друг другу истории, чтобы как-то скоротать время дежурства. И они не слышали ровным счетом ничего необычного – все тот же свист ветра и хлопанье ставен.