«Произнеси эти слова, еврейка! Тебя переправили на Восток. У тебя полно было еды. И тебе была оказана должная медицинская помощь. А газовые камеры и крематории – это вранье большевиков и евреев».
«Я могу быть не менее сильной, чем вы, Ирене, – подумала Кьяра. – Я могу через это пройти. В память о вас».
– Вы останавливались где-либо в Австрии?
– Нет.
– Вы не воспользовались возможностью побывать в Вене?
– Я была в Вене, – сказала она. – Мне не нравится этот город.
Он с минуту изучал ее лицо.
– Вы – итальянка? Да?
– У вас же в руке мой паспорт.
– Я не говорю о вашем паспорте. Я говорю о вашей расовой принадлежности. Вашей крови. Вы итальянка по происхождению или вы – иммигрантка, скажем, с Ближнего Востока или из Северной Африки?
– Я – итальянка, – заверила она его.
Второй офицер вылез из «фольксвагена» и отрицательно помотал головой.
– Извините за задержку, – сказал тот, кто допрашивал Кьяру, и протянул ей паспорт. – Можете ехать. Приятного пути.
Кьяра села за руль «фольксвагена». Пограничник захлопнул дверцу. Кьяра включила скорость и проехала через границу. Чешский охранник жестом показал, что она может ехать дальше. Она нажала на акселератор и помчалась к черной массе Карпатских гор. И полились слезы – слезы облегчения, слезы гнева. Сначала она пыталась остановить их, но тщетно. Дорога расплывалась, хвостовые огни машин превратились в красные ленточки.
– В память о вас, Ирене, – громко произнесла она. – Я поступила так в память о вас.
Железнодорожный вокзал в Микулове стоит ниже города – там, где холмы встречаются с долиной. На станции – одна-единственная платформа, открытая почти постоянно дующему с Карпатских гор ветру, и унылая, усыпанная гравием площадка для машин, которая превращается в озеро, когда идет дождь. Близ кассы находится автобусная стоянка, исписанная граффити, и именно там, прижавшись к стене с подветренной стороны, ждал Габриель, сунув руки в карманы своей непромокаемой куртки и не отрывая глаз от транспорта, мчавшегося по шоссе сквозь дождь со снегом.
Он увидел, как из тумана возник «фольксваген». С минуту он не двигался, пока не увидел, как замигал индикатор поворота. Тогда, нагнув голову, он побежал через площадку для машин. Кьяра постояла ровно столько, сколько потребовалось Габриелю, чтобы залезть на пассажирское сиденье. А через несколько секунд она уже снова ехала по шоссе, направляясь на север, к Карпатам.
У них ушло полчаса на то, чтобы добраться до Брно, еще час, чтобы добраться до Остравы. Габриель дважды открывал крышку над тайником, чтобы посмотреть на Радека. Было почти восемь часов вечера, когда они доехали до польской границы. На этот раз никакой проверки, никакой вереницы транспорта, – просто из кирпичного бункера вытянулась рука и устало махнула им, пропуская через границу.
Габриель прополз в конец фургона и вытащил Радека из тайника. Затем он открыл один из ящиков и достал оттуда шприц. На этот раз в шприце содержалась небольшая доза стимулятора – ровно столько, чтобы мягко вернуть ему сознание. Габриель воткнул иглу в предплечье Радека, ввел лекарство, затем вынул иглу и протер ранку спиртом. Глаза Радека медленно открылись. Он сначала обвел взглядом место, где находился, а потом перевел взгляд на лицо Габриеля.
– Аллон? – прошептал он сквозь кислородную маску.
Габриель медленно кивнул.
– Куда вы меня везете?
Габриель ничего не сказал.
– Я умру? – спросил Радек, но прежде чем Габриель сумел ответить, Радек снова погрузился в небытие.
37
Восточная Польша
Барьер между сознанием и комой был как театральный занавес, сквозь который он мог пройти. Сколько раз он проскальзывал сквозь этот занавес, он и сам не знал. Время, как и его прошлая жизнь, не существовало для него. Его красивый дом на Штёббергассе казался чьим-то чужим домом в городе, где жил другой человек. Что-то произошло, когда он выкрикнул в лицо израильтянам свое настоящее имя. Людвиг Фогель был для него теперь чужим, просто знакомым, которого он не видел много лет. Он был снова Радеком. К несчастью, время не пощадило его. Высокий, красивый мужчина в черном стал сейчас слабым, угасающим телом.
Еврей положил его на складную кровать. Его руки и щиколотки были обмотаны толстой серебристой упаковочной лентой, и он был привязан, как слабоумный. Его запястья были своего рода дверью между двумя мирами. Ему надо было лишь повернуть их под определенным углом, чтобы лента больно впилась в кожу, и он переходил сквозь занавес из мира снов в мир реальный. Сны? Верно ли называть эти видения снами? Нет, они были слишком точными, слишком реальными. Это были воспоминания, которые он не мог контролировать, – мог лишь прервать их на несколько мгновений, причинив себе боль упаковочной лентой евреев.
Его лицо находилось близ окна, и стекло было ничем не загорожено. Он мог, пробудившись от сна, видеть бескрайние черные поля и унылые мрачные деревни. Он мог прочесть надписи на дороге. Ему не нужны были надписи, чтобы знать, где он находится. Было время, в другой жизни, когда он правил бал в этой стране. Он помнил эту дорогу: Дахнов, Жуков, Нароль… Он знал название соседней деревни, даже прежде чем она промелькнула мимо его окна, – Бельзен…
Он закрыл глаза. Почему теперь, после стольких лет? После войны никто особенно не интересовался каким-то там офицером СД, который служил на Украине, – никто, кроме, конечно, русских, – а к тому времени, когда его имя всплыло в связи с «окончательным решением», генерал Гелен устроил его побег и исчезновение. Его бывшая жизнь спокойно осталась позади. Он был прощен Богом и своей Церковью и даже своими врагами, которые жадно пользовались его услугами, когда почувствовали угрозу со стороны евреев и большевиков. Правительства скоро потеряли интерес к преследованию так называемых военных преступников, а непрофессионалы вроде Визенталя сосредоточили свое внимание на крупных рыбах вроде Эйхманна и Менгеле, не подозревая, что тем самым помогают мелкой рыбешке вроде него найти убежище в защищенных водах. Правда, однажды он сильно испугался. В середине семидесятых один американский журналист – еврей, конечно, – приехал в Вену и стал задавать слишком много вопросов. На дороге, ведущей из Зальцбурга на юг, он упал в овраг, и угроза была устранена. Радек поступил тогда так, не колеблясь. Возможно, ему следовало сбросить в овраг Макса Клайна при первом появлении беды. Он заметил его в тот день в кафе «Централь», как и в последующие дни. Инстинкт подсказывал ему, что Клайн – источник беды. Но он медлил. А тем временем Клайн рассказал свою историю еврею Лавону, и тогда было уже слишком поздно.
Он снова прошел через занавес. Он был в Берлине и сидел в кабинете группенфюрера Генриха Мюллера, шефа гестапо. Мюллер ковыряет зубочисткой в зубах и машет перед его носом письмом, которое он только что получил от Лютера из министерства иностранных дел. Это было в 1942 году.