Если ты прошел осмотр, наш судия проводит тебя через последний тест. Указывая на ров, он говорит: «Прыгай, Juden!» Я стою у рва и мобилизую последние силы. Перепрыгну на другую сторону – и буду жить, по крайней мере до следующего отбора. Упаду в ров, – и меня бросят на грузовую платформу и отвезут в газовую камеру. Первый раз, когда я участвовала в этом безумии, я подумала: «Я – немецкая еврейка из Берлина, из хорошей семьи. Мой отец – известный художник. Почему я должна перепрыгивать ров по приказу этого человека в черном?» А потом думала уже только о том, как оказаться на другой стороне рва и встать на ноги.
Ирму отобрали первой из нашей новой семьи. Ей не повезло: у нее был сильный приступ малярии во время большого отбора, а этого не скроешь от опытных глаз Менгеле. Элла умоляет дьявола забрать и ее, чтобы сестре не пришлось умирать в газовой камере в одиночестве. Менгеле улыбается, показывая щель между зубами.
«Ты туда скоро попадешь, но пока ты еще можешь поработать. Иди направо».
Впервые в жизни я рада, что у меня нет сестры.
Элла перестала есть. Она словно не обращает внимания на то, что ее бьют на работе. Она перешла Рубикон. Она уже мертва. Во время следующего большого отбора она терпеливо ждет в бесконечно длинной череде. Она выполняет «упражнения» Таубе и утыкается лицом в грязь, чтобы он не раздавил ей череп. Дойдя наконец до стола отбора, она набрасывается на Менгеле и пытается проткнуть ему глаз рукояткой ложки. Эсэсовец стреляет ей в живот.
Менгеле явно испугался: «Не тратьте на нее газ! Бросьте в огонь живьем! Пусть она вылетит в трубу!»
Эллу бросили в тачку. Мы смотрели, как ее увозили. И молились, чтобы она умерла до крематория.
Осенью 1944 года мы впервые услышали русские пушки. Тринадцатого сентября в лагере впервые зазвучали сирены тревоги. Седьмого октября они зазвучали снова, и орудия противовоздушной обороны лагеря впервые заговорили в ответ. В тот день зондеркоманда, работавшая в крематории IV, восстала. Они налетели на своих охранников-эсэсовцев с кирками, мотыгами и молотками и сумели поджечь свои бараки и крематорий до того, как их перестреляли. Через неделю на лагерь полетели бомбы. У наших властителей появились признаки озабоченности. Они уже не выглядят непобедимыми. Иногда вид у них становится даже немного напуганный. Это доставляет нам огромное удовольствие и внушает чуточку надежды. Газовые камеры работали в Биркенау в последний раз в октябре 1944 года. Нас продолжают убивать, но теперь им приходится делать это самим. Отобранных узников расстреливают в газовых камерах или возле крематория V. Вскоре после того, как газовые камеры перестали работать, начался демонтаж крематориев. И у нас возросла надежда выжить.
Той осенью и зимой положение ухудшилось. Продуктов стало мало. Каждый день многие женщины падали и умирали от голода и изнеможения. Убийства продолжались. Страшным орудием истребления становится тиф. Восемнадцатого декабря 1944 года бомбы союзников падают на завод синтетического топлива и резины «И.Г. Фарбен». Двадцать шестого декабря союзники наносят новый удар, но на этот раз несколько бомб падает на бараки для больных эсэсовцев в Биркенау. Пятеро эсэсовцев убиты. Охранники становятся более раздражительными, более непредсказуемыми в своих действиях. Я избегаю с ними сталкиваться. Стараюсь стать невидимкой.
Наступает новый год, 1945-й. Мы чувствуем, что Аушвиц умирает. Надеемся, что это скоро произойдет. Думаем, что делать. Ждать, чтобы русские освободили нас? Или попытаться бежать? И что будет, если мы сумеем перебраться через проволоку? Куда идти? Польские крестьяне ненавидят нас не меньше, чем немцы. И мы ждем. А что еще могли мы делать?
В середине января я почувствовала запах дыма. Выглянула за дверь барака. По всему лагерю горят костры. И запах другой. Впервые жгут не людей. Жгут бумаги. Сжигают доказательства своих преступлений. Пепел летит над Биркенау словно снег. Впервые за два года я улыбаюсь.
Семнадцатого января уезжает Менгеле. Конец близок.
Вскоре после полуночи сбор на перекличку. Нам объявляют, что весь лагерь Аушвиц эвакуируется. Больные остаются, предоставленные своей судьбе. Мы строимся и шагаем пятерками. В час ночи я в последний раз выхожу из ворот ада, день в день через два года после моего прибытия туда, а если по часам, то почти через два года. Я еще не свободна. Мне предстоит пройти еще одно испытание.
Безостановочно валит густой снег. Мы идем – бесконечно длинная цепочка недочеловеков в полосатых лохмотьях и башмаках на деревянной платформе. И нескончаемо звучат выстрелы, столь же безжалостные, как снег. Мы пытаемся считать их. Сто… двести… триста… четыреста… пятьсот… После этого мы перестаем считать. Каждый выстрел – еще одна уничтоженная жизнь, еще одно убийство. Нас было несколько тысяч, когда мы двинулись в путь. Я начинаю опасаться, что мы все станем покойниками, не дойдя до места назначения.
Сара идет слева от меня. Рахиль – справа. Мы не смеем оступиться. Тех, кто оступается, тотчас расстреливают и бросают в канаву. Мы не смеем выйти из своего ряда или задержаться. Таких тоже расстреливают. Дорога усеяна мертвецами. Мы перешагиваем через них, сохраняя построение, и молимся, чтобы его не нарушить. Жажду утоляем снегом. А вот от жуткого холода нет спасения. Немка из жалости бросает нам вареную картошку. Тех, кто по глупости подбирает картофель, тут же расстреливают.
Ночуем мы в сараях. Тех, кто не может достаточно быстро подняться со сна, расстреливают. Голод, кажется, выедает мой желудок. Он куда страшнее, этот голод, чем тот, что мы испытывали в Биркенау. Каким-то образом у меня хватает сил переставлять ноги. Да, я хочу выжить, но в этом также и вызов. Они хотят, чтобы я упала, и тогда они смогут меня расстрелять. А я хочу быть свидетелем уничтожения их «тысячелетнего рейха». Я хочу ликовать по поводу его смерти, как немцы ликовали, глядя на нашу смерть. Я думаю об Элле, набросившейся на Менгеле во время отбора и попытавшейся убить его своей ложкой. Мужество Эллы придает мне силы. И каждый шаг становится вызовом.
Он является за мной на третий день, с наступлением темноты. Приезжает на лошади. Мы сидим в снегу у края дороги и отдыхаем. Сара привалилась ко мне. Глаза ее закрыты. Боюсь, ей пришел конец. Рахиль прикладывает снег к ее губам. Рахиль – самая из нас сильная. Весь этот день она почти несла на себе Сару.
Он смотрит на меня. Он – штурмбаннфюрер СС. Прожив двенадцать лет при нацистах, я научилась распознавать знаки отличия. Я стараюсь стать незаметной. Я отворачиваюсь и забочусь о Саре. Он дергает за поводья и разворачивает лошадь так, чтобы получше рассмотреть меня. По сей день я удивляюсь, что он во мне нашел. Да, когда-то я была хорошенькой, но я отвратительно выгляжу сейчас – грязная, больная, ходячий скелет. И омерзительно пахну. Я знаю, что, если хотя бы мимолетно взгляну на него, это плохо кончится. Я опускаю голову на колени и делаю вид, что сплю. Но он слишком умен, чтобы это проглотить.
– Эй, ты! – произносит он.
Я поднимаю глаза на наездника.
– Да, ты. Вставай. Пойдешь со мной.