— Тебя там нет, — напоминает она себе вслух, поворачивая ручку, открывая дверь в прошлое. — Ты где-то на семи морях. Надеюсь.
Пыль в углах. Больше ничего. Хотя нет…
Одна карта, смятая в комок, лежит в углу. Сумерки еще не превратились в тьму, так что покойница видит ее и поднимает. Она слышит собственное сердце, разворачивая цветную бумагу обветренными пальцами, по-детски радуясь, что сейчас увидит какой-то кусочек мира Якоба. Снаружи поезд линии J едет мимо здания, и стены привычно дрожат ему в такт.
Карта Франции.
Суша нарисована ослепительно-белой, с дорогами и городами розового и темно-красного цвета — как спелые вишни, нанизанные на нить. Океан — темно-синий. Она представляет себя где-нибудь в Ницце или в Каннах, в пляжном кресле, рядом с Якобом, они лежат и потягивают местные напитки, которых нигде больше не готовят.
Поезд со скрипом грохочет мимо, заглушая звук шагов в коридоре, по которому она только что прошла. Она не замечает чужого присутствия. Удар по голове настигает ее молниеносно. Последнее, за что успевает зацепиться ее сознание, — это картинка Средиземного моря. Оливки, думает она, хочу оливок к своему напитку. Затем наступает пустота.
Человек в коричневом надежно запер все двери в лавке Якоба перед тем, как ее поджечь. Он не спешит. Заученным жестом — эдакая нервическая бравада, свойственная самоуверенным людям, — он прикуривает сигарету «Новость», садясь в свой «кадиллак». И уезжает раньше, чем появляются сирены. Никаких парадоксов.
Покойница приходит в себя из-за жары.
Если бы она не очнулась, то задохнулась бы от дыма, и это была бы куда менее мучительная смерть. Но она вскакивает. Голова ее раскалывается. Она понимает, что заперта в маленьком туалете, куда раньше часто ходила курить. Языки пламени бросаются на нее из-под двери. Тошнотворный звук кипящей краски с той стороны заставляет ее застонать, потому что напоминает звук лопающейся кожи.
Разумеется, она пытается звать на помощь и открывает окно, крича в надежде на спасение. Но пожарный выход снаружи не работает уже много лет. Машины внизу замедляют ход: водителям интересно, откуда идет шум, но никто не останавливается. Птицы летают так низко, что можно разглядеть их оперение. Снаружи идет еще один поезд линии J, его фары расплываются за сеткой измороси. Сзади раздается рычание. Огонь наконец прорывается сквозь тонкую дверь, подстегнутый свежим воздухом из окна, которое женщина открыла, чтобы спастись.
— Я здесь! — кричит она, и прибывшая бригада пожарных поднимает головы, указывая друг другу на клубы дыма. Пламя в дверном проеме преграждает ей выход. Огонь тянется к ней, играючи, будто желая просто пощекотать, и она чувствует, как ее волосы загораются словно осенние листья.
Покойница зовет на помощь, пока ее тело не забирает огонь.
В последние мгновения перед смертью в ее уме остается только одна мысль. Та, которую она не успела высказать, когда было время. Огонь заминается, как будто чувствует это, оставляя ей секунду на последнее желание.
Я люблю тебя, Якоб, думает она.
Вилли
Океан грез, окруживший ангела смерти, широк и мрачен. Чей-то голос шепчет:
— Доктор, по-моему, она приходит в себя.
На грани пробуждения девушка с раненой ногой осознает, что ее чем-то накачали. Потому что под пальцами она чувствует реальный мир — накрахмаленную простыню, — но сон до конца не отпускает ее, хотя сознание проснулось. Все, что она видит, окутано тягучим морфийным налетом, из-за него краски выглядят слишком сочными, а видения, которые должны отталкивать, кажутся почти утешительными. Ее тело ничего не чувствует. Но ее память не поддается успокоительному и просачивается сквозь защиту, обычно отделяющую Сейчас от Тогда. А ведь именно Тогда она постоянно пыталась забыть, прибегая для этого к наркотикам, сексу или дулу пистолета.
— Доктор, вы слышите? Она приходит в себя.
И в то же время она не вполне в себе. Вилли не хочет вспоминать, что означают образы, всплывающие из ее бездарно потраченной юности. Она цепляется за последний сон. Пожалуйста, думает она, еще один, пока я не открыла глаза. Пусть я увижу что-нибудь красивое.
Вилли игнорирует дружелюбный шепот и оказывается одна в кукурузном поле такого размера, что оно не может быть настоящим. От этого зрелища ее беспокойное сердце затихает. Зеленые стебли выстреливают в небо початками, похожими на простертые желтые руки. Неподалеку виднеется полосатый, как леденец, маяк с вращающимся фонарем и витой лестницей. Вилли морщится при виде эдакой пасторали. Никогда, за всю свою жизнь, она не видела ничего подобного, хотя за годы, проведенные на море, она могла бы насмотреться на разные берега. Только сейчас она понимает, что с того дня, как попала на «Гдыню», она ни разу не взглянула на берег.
Сноп света из башни лениво проходит над заливом, который топорщится какими-то черными силуэтами, похожими издалека на мокрые камни. Она подходит поближе к краю небольшого холма и спрыгивает на берег, к самой кромке воды. Песок между ее босых пальцев ног мельче кокаина. Ее желтое платье (Вилли ни разу не носила платье, и не очень-то собиралась, так что это точно сон!) впитывает пену с волн и становится тяжелым.
И теперь она может ясно разглядеть черные силуэты, бесконечной грядой перечеркивающие море, источая тошнотворный запах. Это люди, которых она убила.
Вода начинает затягивать ее, и лица покойников оживляются в предвкушении. Один из трупов встает рядом с ней, улыбается и протягивает руку. Дыра от пули во лбу превратила его череп и седые волосы в кровавое месиво.
— Ну что, дорогуша, — в голосе Максима звучит скорее сожаление, чем ярость, какой следовало бы ожидать от человека, застреленного насмерть, — что тебе снится?
Вспышка с маяка заполняет глаза Максима светом, и они загораются грязным зеленым огнем — с таким лицом он обычно забирался в ее постель, а она не всегда успевала проснуться вовремя, чтобы огреть его по лицу пистолетом. Но Максим мертв, она в этом уверена даже во сне, так почему он с ней разговаривает? Она хватается за пояс в поисках пистолета, но тут вспоминает, что на ней дурацкое платье.
— Чтоб тебя черт побрал, — ругается она, не слыша собственного голоса.
— Как ты себя чувствуешь, дорогуша? — спрашивает Максим, почему-то участливым женским голосом.
Вилли усилием воли распахивает глаза, прогоняя образы, и дневной свет ослепляет ее.
— Тихо-тихо, — произносит женщина, стоящая у нее в ногах. — Тихо, деточка.
Комната кажется еще более призрачной, чем сон, из которого Вилли только что сбежала. Голые стены и кровать из стальных трубок — все стерильно-белое. Розовые шторки трепещут от сквозняка. Кто-то по доброте душевной поставил голубой цветок в больничную кружку на железный прикроватный столик. Высокая, мужеподобная женщина неопределенного возраста, одетая в накрахмаленный белый костюм медсестры, сложила руки на спинке кровати, как на руле грузовика. Черноту ее кожи подчеркивает крошечная белая шапочка, которую она носит с очень серьезным видом.