– Смотрите, Маноло, – сказал Луис Мигель доктору
Тамамесу. Он дотронулся до живота, над самой раной. – Она начинается вот
тут и поднимается выше, вот сюда. – Он пальцем провел траекторию, по
которой рог двигался в паху и в нижней части брюшной полости. – Я
чувствовал, как он вошел.
– Muchas gracies[5], – отрывисто и сухо ответил
Тамамес. – Я уж как-нибудь сам разберусь.
В лазарете было душно и жарко, как в печке, и все обливались
потом. Подскакивали фотографы, вспыхивал магний, репортеры и любопытные
толпились в дверях.
– Сейчас мы приступим к операции, – сказал
Тамамес. – Выгоните всех отсюда, Эрнесто, и, – он понизил голос до
шепота, – уходите сами.
Мигель уже лежал на столе, и я сказал ему, что приду
попозже.
– До скорого, Эрнесто, – сказал он и улыбнулся.
Лицо его посерело, лоб покрылся испариной, а улыбка была нежная и ласковая. У
двери стояло двое полицейских, и за дверью еще двое.
– Выгоните всех отсюда, – сказал я. – Не
впускайте никого. А вы стойте в дверях, но дверь не закрывайте, пусть входит
свежий воздух.
Я не имел никакого права приказывать, но им это было
неизвестно, и они ждали чьих-нибудь распоряжений. Они взяли под козырек и
принялись очищать операционную. Я медленно вышел в коридор, но, как только
очутился под трибунами, со всех ног бросился ко входу в кальехон. Над головой
снова и снова раздавался восторженный рев, и, когда я поверх красных досок
барьера посмотрел на залитую желтым светом арену, я увидел Антонио, который
пропускал мимо себя огромного рыжего быка – пропускал так близко, так медленно
и плавно взмахивая плащом, как еще никогда не делал на моих глазах.
Он берег быка и позволил пикадору только один укол копьем.
Бык все еще был очень сильный, поворотливый и высоко держал голову. Антонио
таким и хотел его и не стал дожидаться, пока воткнут бандерильи. Бык оказался
по-настоящему храбрым, и Антонио не сомневался, что заставит его опустить
голову. Теперь Антонио позабыл о ветре и обо всем на свете. За всю ферию ему
первый раз достался по-настоящему храбрый бык. Это был последний бык, и ничто
уже не могло испортить его. То, что он, Антонио, сейчас проделает с ним,
останется в памяти зрителей до конца их дней.
Показав, как плавно и красиво он умеет работать, он подошел
к быку почти вплотную и начал показывать, как близко он может пропускать его
мимо себя. Он отбросил всякое благоразумие, и чувствовалось, что он весь кипит
от сдерживаемой ярости. Работал он изумительно, но он переступил границы
возможного, и то, что он делал сейчас радостно и беспечно, никому, кроме него,
не было доступно. Я очень хотел, чтобы он прекратил эту опасную игру и закончил
бой. Но он был словно пьяный и продолжал последовательно и непрерывно
показывать прием за приемом, объединяя все пассы в одно виртуозное целое.
Наконец он стал против быка и как бы нехотя, словно ему жаль
было расстаться с ним, свернул мулету и нацелился шпагой. Он угодил в кость, и
шпага согнулась. Я боялся за его запястье, но он опять стал против быка и опять
нацелился. Шпага вошла до отказа, и Антонио, подняв руку, спокойно и
бесстрастно смотрел на рыжего быка, пока тот не упал мертвым.
Ему присудили оба уха, и, когда он подошел к барьеру за
своей шляпой, Хуан Луис, у которого накануне мы были в гостях, крикнул ему:
«Это чересчур!»
– Как Мигель? – спросил меня Антонио.
Из лазарета сообщили, что рог прорвал мышцы живота и вспорол
брюшину, но внутренностей не задел. Луис Мигель еще был под наркозом.
– Обойдется, – сказал я. – Прободения нет. Он
еще спит.
– Я сейчас переоденусь, и мы пойдем к нему, –
сказал он.
Антонио окружили зрители, они хотели вынести его на руках, а
он отбивался и отталкивал их. Но в конце концов они настояли на своем и подняли
его на плечи.
Когда мы пришли в лазарет, Луис Мигель был еще очень слаб,
но в хорошем настроении, и мы сейчас же ушли, чтобы не утомлять его. Он пошутил
по поводу того, что я отдал приказ полицейским, и Доминго сказал, что, когда он
очнулся после наркоза, первые его слова были: «Какой замечательный человек был
бы Эрнесто, если бы только он умел писать». И все еще в полузабытьи он повторил
несколько раз: «Если бы только он умел писать. Хоть бы кто-нибудь выучил его
писать». Три дня спустя мы снова увиделись в мадридской больнице Рубера, где
Антонио лежал на третьем этаже, а Луис Мигель – на первом. Две недели спустя
состоялась их вторая встреча mano a mano в Малаге. Так повелось в тот год, и до
31 июля было зарегистрировано свыше пятидесяти тяжелых ранений, не считая
трещин черепной коробки, переломов позвоночника, ребер, рук и ног, сотрясений
мозга и шоков.
Антонио был ранен в правое бедро на арене в Пальма-де-Мальорка,
но он блестяще закончил работу с мулетой, хорошо убил, и ему присудили ухо. Как
только кончился бой, его самолетом отправили в мадридскую больницу.
В Малагу Антонио приехал за три дня до корриды. Он сказал,
что нога его совсем не беспокоит, но рана заживает слишком медленно. Ему не
терпелось снова потягаться с Луисом Мигелем, но он не желал ни думать, ни
говорить об этом и вообще о бое быков. Он знал, какую пользу принес ему день,
проведенный на пляже накануне боя в Валенсии, и мы продолжали в том же духе.
Он хотел поупражняться в стрельбе по летящей цели, которой я
его научил, и мы часами предавались этому спорту в оливковой роще. Он хотел,
чтобы Хотч выучил его играть в бейсбол, и Хотч с помощью теннисного мяча
объяснил ему подачу и показал, как надо отбивать, и очень скоро Антонио уже
подбрасывал мяч до верхушек самых высоких сосен. Они с Хотчем перебрасывались
мячами через бассейн для плавания, стараясь так послать мяч, чтобы его
невозможно было поймать. Мы часами плавали в бассейне, и Антонио учился во
время прыжка в воду отбивать головой мяч, брошенный ему Хотчем.
– Обыкновенный футбольный трюк, – сказал Хотч. Я
перевел его слова.
– Ладно. Вернемся к бейсболу, – сказал Антонио.