Комнату Роберта я нашел пустой. Обходя пациентов, я оставил его напоследок — и не застал на месте. Сестра в холле сказала, что он ушел в парк с одним из ассистентов, однако, выйдя на веранду, я не увидел их. Не помню, говорил ли я, что клиника Голденгрув, как и мой кабинет на Дюпон-серкл — пережиток былого величия, особняк, где в эпоху Гэтсби и Моргана давались большие приемы. Мне часто приходило в голову, что шаркающих по его коридорам пациентов должно вдохновлять и, может быть, даже отчасти исцелять окружающее их изящество стиля ар-деко: солнечные стены и псевдоегипетские фрески. Интерьер восстановили за несколько лет до моего прихода. Мне особенно нравилась веранда со стенами, расписанными под зеленый мрамор, с высокими цветочными горшками, в которых (отчасти по моему настоянию) всегда цвела белая герань. Отсюда открывался вид до расплывчатой лесной полосы вдоль Литтл Шеридан, робкого притока Потомака. Часть старого парка обновили, но поддерживать остальную территорию нам не по силам. Там были клумбы и огромные солнечные часы, не входившие в оригинальный план. В глубине за деревьями находился пруд (слишком мелкий, чтобы в нем утопиться) с беседкой на дальнем берегу (такой низкой, что нельзя было разбиться, бросившись с крыши, а балки внутри были скрыты за потолочным настилом, чтобы на них не повесились).
Все это впечатляло родственников, отправивших своих близких в относительный покой нашего санатория, я не раз видел, как посетители утирают слезы на веранде, уговаривая друг друга: смотри, как здесь хорошо, и ведь это только на время. Обычно пациенты действительно задерживались здесь лишь на время. Большинство из этих людей никогда не видели больниц, куда отправляют неспособных платить за лечение, предоставляя им бороться с осаждающими их демонами в заведениях, где нет ни садов, ни свежей краски на стенах, а порой и туалетной бумаги. Я, будучи интерном, работал в подобных больницах, и мне нелегко их забыть, хотя вот уже сколько лет я наслаждаюсь роскошью частной клиники и надеюсь здесь остаться. Трудно уловить момент, когда мы застреваем на месте, теряем стремление к переменам, но такой момент наступает. Возможно, мне следовало быть настойчивее. Но я и здесь чувствую себя полезным.
Перейдя к другому концу веранды, я увидел вдали, на лужайке, Роберта. Он работал, принесенный мною мольберт развернут в сторону широкого вида на реку и за нее. Ассистент держался поблизости, прогуливался с двумя пациентами, которые предпочли остаться в халатах, — многие ли из нас стали бы переодеваться, не будь в том необходимости? Я с удовлетворением убедился, что персонал не забывает моего распоряжения наблюдать за Оливером тщательно, но ненавязчиво. Возможно, он предпочел бы обойтись вовсе без наблюдения, но, несомненно, ценил нашу деликатность.
Я стоял, наблюдая, как он изучает ландшафт, и попробовал угадать — наверняка он выберет то высокое, довольно корявое дерево справа и исключит силуэт фермы, просматривавшейся вдали слева, за Литтл-Шеридан. Его плечи (под линялой рубахой, которую он никогда не снимал, не замечая, что я снабдил его несколькими запасными) были расправлены, голова нагибалась к холсту, хотя он, как я заметил, раздвинул ножки мольберта во всю длину. Его же собственные ноги в ужасающем хаки выглядели изящно: он переносил тяжесть тела с одной ноги на другую, отыскивая устойчивое положение.
Я впервые наблюдал, как он пишет на пленэре, не ощущая моего взгляда. Сейчас мне представился случай, правда, я не видел холста. Я подумал, что бы отдала Мэри Бертисон за несколько минут такого зрелища! Хотя нет, она не хочет больше встречаться с Робертом Оливером. Если я помогу ему поправиться, он снова станет учить, писать, выставляться, снова станет разведенным мужем, любящим отцом, снова будет покупать овощи и платить за квартирку в Вашингтоне или в пригороде Гринхилла, или в Санта-Фе. Не захочет ли он вернуться к Мэри? И, что важнее, забудет ли она обиду? И не подло ли с моей стороны надеяться, что не забудет?
Я неторопливо подошел к нему, сложив руки за спиной, и заговорил, только когда оказался совсем рядом. Он резко обернулся, бросил на меня свирепый взгляд, взгляд льва в клетке, о решетку которой нельзя удариться. Я склонил голову, извиняясь, что помешал.
— Доброе утро, Роберт.
Он вернулся к работе. Это во всяком случае можно считать признаком некоторого доверия, или он слишком поглощен, чтобы отвлекаться на какого-то психиатра. Я стоял за его плечом, открыто рассматривая холст, надеясь спровоцировать Роберта на какую-нибудь реакцию, однако он продолжал вглядываться, примериваться и наносить мазки. Вот он опять поднял кисть к далекому горизонту, вот опустил взгляд на холст, нагнулся, занявшись камнем на берегу нарисованного озера. Он уже не меньше двух часов трудился над пейзажем или же работал невероятно быстро: формы уже становились объемными, совершенно реалистичными. Я наслаждался верно схваченными бликами на поверхности воды и живой мягкостью очертаний далеких деревьев.
Но вслух восхищения я не высказывал, страшась молчания, способного перечеркнуть самые теплые слова. Я с радостью видел, что Роберт пишет что-то кроме темноглазой дамы с горестной улыбкой, и главное — пишет с натуры. В рабочей, руке он держал две кисти, и я дивился, как он умудряется действовать ими по очереди: привычка, сложившаяся за полжизни? Сказать ли ему, что я виделся с Мэри Бертисон? Что она начала рассказывать мне свою и отчасти его историю за хорошим вином и запеченной рыбой? Что она все еще любит его настолько, что желает ему здоровья. Что она больше не хочет его видеть, что ее волосы блестят под самым слабым лучом света, отсвечивая каштановым, золотым и пурпурным. Что она не может произнести его имени без дрожи или обиды в голосе, что я знаю, как она держит вилку, как стоит, прислонившись к стене, как скрещивает руки, защищаясь от мира. Что она, как и его бывшая жена — не та, чей образ снова и снова рождается под его яростной кистью. Что она, Мэри, сохранила тайну его модели, не зная ее. Что я намерен отыскать женщину, которую он любил больше всех, и узнать, почему она похитила не только его сердце, но и разум? В том-то, думал я, глядя, как он берет немного белил и немного желтого кадмия для вершин деревьев, и состоит природа психических заболеваний, если забыть научные определения и думать только о человеческой жизни. Нет ничего болезненного в том, чтобы позволить образу или идее захватить твое сердце. Но если ты отдаешь и разум, жертвуешь способностью принимать решения, это непременно кончается болезнью. Если это само по себе не является ее симптомом. Я смотрел то на Роберта, то на пейзаж: на промытые до грунтовки куски неба, где он, наверное, напишет облака, на незакрашенные пустоты в озере, которые, конечно, превратятся в отражения небесного свода. Давно у меня не возникало новых мыслей о болезнях, которые я пытался лечить изо дня в день. И о самой любви.
— Спасибо, Роберт, — вслух сказал я и отошел.
Он не обернулся мне вслед, а если обернулся, то увидел только мою спину.
Мэри позвонила в тот же вечер. Меня это удивило, я сам собирался звонить, но сначала переждать несколько дней, а потому целую минуту не мог понять, кто на проводе. Ее нервный альт, который все больше нравился мне во время ужина, нерешительно поведал, что она подумала над своим обещанием написать о Роберте. Она будет писать по частям, так ей будет легче, и посылать мне. Я могу составить из отрывков цельное повествование, или переходить от эпизода к эпизоду, раскладывая их в любом порядке.