Доски, на которых он писал, были гладко оструганы — чердак был тщательно отделан — так что ему удавалось прописать мельчайшие детали. Фоном этого коллажа он сделал мягкий серо-голубой тон, а края расписал весенними цветами, не такими остро реалистичными, как разбросанные изображения женщины, но вполне узнаваемыми: розы, яблочный цвет, глициния, словом, цветы, которые мы видели вокруг нашего коттеджа и которые мы оба любили. Балки были украшены росписью, изображавшей длинные перевитые синие и голубые ленты, создававшие эффект трехмерности, в стиле обоев викторианских спален. Две более короткие стены были отданы пейзажам, таким нежным, что их вполне можно было счесть данью импрессионизму, и в каждом ландшафте стояла та же дама. Один изображал пляж с высокими скалами, поднимавшимися слева. Она стояла одна, вглядываясь в морскую даль. Над плечом у нее был зонт от солнца, на голове — украшенная цветами шляпка, и все же ей приходилось заслонять глаза ладонью, так ярко горели на воде солнечные блики. Другой ландшафт изображал поляну с расплывчатыми цветными пятнами, должно быть полную летних цветов, а она полулежала в высокой траве, читая книгу, зонтик над ней раскрыт, а отсвет от платья с розовым узором падал на очаровательное лицо. На этот раз, к моему удивлению, рядом с ней был ребенок, девочка лет трех-четырех, собиравшая цветочки, и я сразу задумалась, не вдохновило ли его на эту версию появление в нашей жизни Ингрид. От этой мысли на сердце у меня полегчало.
Я опустилась на скрипучий стул. Я отлично помнила, особенно глядя на малютку на поляне, в платьице, шляпке, с кудряшками темных волос, что не должна оставлять Ингрид надолго одну в кроватке, когда она не спит. Нерасписанной оставалась всего одна плоскость, голое пространство под скатом крыши. Все остальное было заполнено, взрывалось, пело красками и красотой, переполнялось присутствием той женщины. Почти оконченный портрет на мольберте Роберта изображал ее же — здесь она сидела, окутанная темной тканью, еще не полностью прорисованной, плащом или шалью, лицо затенено, глаза полны… Чего? Любви? Ужаса? Под ее взглядом я отвела глаза. Другой холст напугал меня еще больше. На нем ее лицо соседствовало с другим, лицом мертвой женщины, бессильно лежавшей на ее плече. У мертвой были седые волосы, костюм, похожий студийный, и красная ранка посередине лба — темное маленькое отверстие, почему-то более страшное, чем зияющая рана. Тогда я впервые увидела этот сюжет.
Я просидела там еще долгую минуту. Чердак, холсты… Я понимала, что это лучшие творения его кисти, какие мне приходилось видеть. Живопись была божественно точной, но создавала эффект страсти, взрывной, сдерживаемой невероятным усилием. Я вспомнила лиловые тени под глазами Роберта, морщины усталости на его лбу и щеках. Он пару раз говорил мне, что его переполняет желание писать и писать, как будто он больше не нуждается в сне, а я завидовала, ведь я тогда целыми днями ходила полусонная после ночей с Ингрид. Мы не сможем продать потрясающе украшенный чердак, хотя, возможно, удастся продать полотна. Честно говоря, я молилась, чтобы никто не увидел этой страшной феерии. Как бы мы стали объясняться с колледжем? Нет, нам когда-нибудь придется все это закрасить, прежде чем мы съедем. От мысли погубить эту переполненную красотой блистательную работу у меня свело живот. Никто ведь даже не поймет.
Хуже всего, что, кем бы она ни была, это была не я. И у нее, как видно, был ребенок с темными кудряшками, как у Ингрид, волосы Роберта… В отца? Эта была нелепая, смехотворная мысль. В конце концов и у женщины темные кудрявые волосы, очень похожие на волосы Роберта. Мне пришла в голову еще более страшная мысль: может быть, Роберт хочет быть этой женщиной и поэтому пишет себя в образе женщины? Что я, в сущности, знала о своем муже? Но в Роберте всегда было столько яркой мужественности, что я через секунду отбросила эту гипотезу. Не знаю, что встревожило меня больше: самоотверженный труд, заполнивший почти каждый квадратный дюйм смыкающихся вокруг меня стен, или то, что он ни разу не заговорил со мной о женщине, наполнявшей его жизнь.
Я встала и поспешно обыскала комнату. Руки у меня дрожали, когда я встряхивала одеяла на кровати, на которой, очевидно, Роберт теперь почти не ночевал. Что я ожидала найти? Ни одна женщина с ним не спала. Во всяком случае в нашем доме. Не нашлось и любовных писем — ничего, кроме часов, которые он недавно искал. Я перерыла груду на столе, бумаги, наброски к росписи и орнаментам на стенах. Я наткнулась на его ключи на кольце с медной монетой, которую подарила ему несколько лет назад, и сунула их в карман джинсов.
У дивана стопками были сложены библиотечные книги. Они осыпались лавиной. В основном книги по искусству. Он постоянно приносил домой книги и фотографии, так что это по крайней мере не было неожиданностью. Но теперь их оказалось так много, и почти все — по истории французского импрессионизма. Как-то я не замечала, чтобы он им увлекался, не считая Дега за несколько лет до того. Здесь были книги о величайших художниках этой школы и об их предшественниках: Мане, Будене, Корбе, Коро. Некоторые были заказаны в библиотеках отдаленных университетов. Еще были книги по истории Парижа, книги о побережье Нормандии, книги о саде Моне в Живерни, о женской одежде девятнадцатого века, о Парижской коммуне, об императоре Луи-Наполеоне, о перестройке Парижа бароном Османом, о парижской опере, о французских шато и об охоте, о дамских веерах и букетах в истории живописи. Почему Роберт никогда не говорил со мной о своих интересах? Когда эти книги пробрались к нам в дом? Неужели он читал их только, чтобы расписать чердак? Роберт особо не интересовался историей, насколько я знала, он читал только каталоги выставок да изредка детективные романы.
Я сидела с биографией Мари Кассат в руках. Должно быть, все это ему для выставки, для вдохновения, для какого-то проекта, о котором он забыл мне рассказать. Или я, занятая малышкой, забыла спросить? Или этот проект был так переплетен с чувствами к натурщице, что он о нем не заговаривал, не мог заставить себя со мной о нем поговорить? Я опять оглядела чердак, цунами образов, разбитое зеркало, в котором отражалась одна потрясающая женщина. Он скрупулезно одел ее по модам из своих книг: перчатки, башмачки, нижние юбки с оборками. Но ясно, что для него она была живой, частью его жизни. Я услышала вопль Ингрид и осознала, что прошло всего несколько минут, как я поднялась по лестнице на чердак, к мимолетному кошмару.
Мы с Ингрид выехали в город, и я толкала коляску среди пенсионеров и туристов, в толпе народа, вывалившего на обеденный перерыв. Я высмотрела для нее «Где живут дикие звери», радуясь случаю прочитать ее вслух, и при взгляде на обложку всякий раз снова чувствовала себя ребенком. Я заказала биографию Ван Гога с выставочной витрины. Пора мне было продолжить свое образование, а я о нем ничего не знала, кроме расхожих историй. Я купила в каком-то бутике летнее платье. Оно было уцененным, с фиалками по кремовому ситцу, и непохожим на мои обычные джинсы и темные футболки. Я подумала, не попросить ли Роберта написать меня на крыльце или на лужайке за преподавательскими коттеджами, и усилием воли отогнала мысль о темноволосой девочке на стене нашего чердака.
— Желаете что-то еще? — спросила меня кассирша, укладывая в мешочек две палочки благовоний.