Город готовился к Ленеям, зимним праздникам в честь Диониса.
Служители астиномов разбрасывали на Панафинейской дороге сотни цветов, чтобы украсить улицу, но бурное шествие зверей и людей превращало мозаичное многоцветье в истерзанное месиво из лепестков. Предварительно расставив на статуи Героям Эпонимам мраморные таблички с объявлениями, прямо на улице устраивали состязания в пении и танцах, хотя голоса певцов обычно резали слух, а танцоры в основном передвигались неуклюжими резкими прыжками и не слушались гобоев. Поскольку архонты не хотели гневить народ, уличные зрелища не запретили, хоть и смотрели на них с неодобрением, и юноши из разных демов состязались в театральных представлениях низкого пошиба, а на многих площадях собирались толпы, чтобы поглазеть на жестокие любительские пантомимы на темы древних мифов. Театр Диониса Элевтерия открывал двери новым и уже заслуженным авторам главным образом комедий (великие трагедии оставляли на Дионисии), настолько напичканных грубыми непристойностями, что смотреть их, как правило, приходили только мужчины. Повсюду, особенно на Агоре и во внутреннем квартале Керамика, с утра до ночи громоздились шум, крики, хохот, винные одры и толпы народа.
Так как Город гордился своей терпимостью, подчеркивая свое отличие от варваров и даже от других греческих городов, у рабов тоже были свои праздники, хоть и более скромные и тихие: они ели и пили лучше, чем в другие времена года, устраивали танцы, а в более знатных домах иногда им даже позволяли ходить в театр, где они могли посмотреть на самих себя в представлении ряженых актеров, которые в облике рабов насмехались над народом грубыми шутками.
Но главным занятием во время праздников были религиозные обряды, и в процессиях всегда присутствовало двойное мистическое и дикое начало Диониса Вакха: жрицы размахивали на улицах грубыми деревянными фаллосами, танцовщицы заводили разнузданные пляски, подражая религиозному экстазу менад или вакханок – помешанных женщин, в которых верили афиняне, ни разу их не видев, а маски мужчин изображали тройную метаморфозу бога, воплотившегося в Змею, Льва и Быка, и ряженые временами сопровождали ее крайне непристойными жестами.
Возвышаясь над всем этим оглушительным неистовством, Акрополь, Верхний Город, был окружен покоем и целомудрием.
[21]
В то утро – день стоял солнечный и холодный – труппа грубых фиванских артистов получила разрешение веселить народ перед зданием Стоя Пойкиле. Один из них, довольно пожилой, орудовал одновременно несколькими ножами, но часто ошибался, и ножи падали на землю, резко отзываясь металлическим звоном; другой, огромный и почти обнаженный, пожирал огонь двух факелов, а потом свирепо выдыхал его через нос; все остальные играли на потрепанных беотийских инструментах. После первого выступления они переоделись, чтобы представить поэтический фарс о Тесее и Минотавре. Великан-огнеглотатель, изображавший Минотавра, наклонял голову, как бы готовясь поднять кого-то на рога, и в шутку пугал зрителей, собравшихся вокруг колонн Стой. Вдруг легендарное чудовище вытащило из дорожной сумки сломанный шлем и на глазах у всех нахлобучило его на голову. Все присутствующие узнали его: это был шлем спартанского гоплита. В этот момент старик с ножами, представлявший Тесея, бросился на зверя и повалил его градом ударов – простая пародия, но публика прекрасно поняла ее значение. Кто-то крикнул: «Свободу Фивам!», и актеры подхватили дикий крик, пока старик победоносно возвышался над поверженной маской зверя. Все более волнуясь, толпа смешалась, и актеры, опасаясь стражников, прервали пантомиму. Но буйное настроение уже завладело толпой: люди выкрикивали антиспартанские лозунги, кто-то предвещал немедленное освобождение Фив, стонущих под спартанским игом уже много лет, другие скандировали имя генерала Пелопида, о котором ходили слухи, что после падения Фив он нашел убежище в Афинах, и звали его Освободителем. Поднялась буйная суматоха, где на равных правах царили старая ненависть к Спарте и веселая, хмельная, праздничная кутерьма. Вмешались стражники, но, убедившись, что крики были направлены против Спарты, а не против Афин, они не проявили излишнего рвения в наведении порядка.
Во время этой бурной неразберихи лишь один человек стоял неподвижно, не проявляя к суматохе никакого интереса, не замечая, казалось, криков толпы: он был высок и худ, поверх туники на нем был одет простой серый плащ; кожа его была бледна, а лысина блестела, так что он был скорее похож на полихромную статую, украшающую вход в Стою. К этому человеку спокойными шагами подошел другой, дородный и низкий, полная противоположность первому, с толстой шеей, на которой красовалась сужавшаяся к макушке голова. Приветствие было кратким, как будто оба они ждали встречи, и пока толпа растекалась, а крики, перешедшие теперь в грязные оскорбления, стихали, оба мужчины удалились с площади по одной из узких улочек, ведущих с Агоры. – Разгневанная чернь оскорбляет спартанцев в честь Диониса, – с презрением произнес Диагор, неуклюже приноравливая свою порывистую походку к тяжелой поступи Гераклеса. – Они путают опьянение со свободой, празднество с политикой. Какое нам дело до судьбы Фив или любого другого города, если мы доказали уже, что нам плевать даже на сами Афины?
Гераклес Понтор, который как добрый афинянин обычно участвовал в бурных спорах в Народном собрании, будучи скромным любителем политики, заметил:
– Наша рана кровоточит, Диагор. На самом деле наше стремление к свободе Фив от спартанского ига свидетельствует о том, как важны для нас Афины. Да, мы проиграли войну, но мы не прощаем оскорблений.
– А почему же мы проиграли? Из-за нашей абсурдной демократической системы! Если бы мы позволили править лучшим, а не всему народу, сейчас мы уже создали бы империю…
– По мне, лучше маленькое собрание, где можно кричать, чем огромная империя, где придется помалкивать, – сказал Гераклес, пожалев вдруг, что рядом нет никакого писца, потому что, на его взгляд, афоризм вышел отменный.
– Отчего же тебе помалкивать? Если ты – один из лучших, ты сможешь говорить, а если нет, почему бы тебе сперва не добиться права быть среди них?
– Потому что я не хочу быть одним из лучших, но хочу говорить.
– Но речь не о том, чего хочется тебе, Гераклес, а о том, что лучше для Города. Кому доверил бы ты, к примеру, управление судном? Большинству матросов пли тому, кому более всех ведомо искусство мореплавания?