Было уже совсем темно, и он снова посмотрел через дорогу на
огонь в окне лесопилки и стал размахивать руками, стараясь согреться. Вот
теперь уже можно идти в лагерь, подумал он, и все-таки что-то удерживало его у
этого дерева над дорогой. Снег пошел сильнее, и Ансельмо подумал: эх, если бы
взорвать этот мост сегодня ночью. В такую ночь ничего бы не стоило захватить
оба поста и взорвать мост, и дело с концом. В такую ночь можно сделать все, что
угодно.
Потом он прислонился к дереву и легонько потопал ногами, уже
не думая больше о мосте. Наступление темноты всегда вызывало у него чувство
одиночества, а сегодня ему было так одиноко, что он даже ощущал какую-то
пустоту внутри, как от голода. В прежнее время от одиночества помогали молитвы,
и часто бывало так, что, вернувшись с охоты, он бессчетное количество раз
повторял какую-нибудь одну молитву, и от этого становилось легче. Но с тех пор,
как началась война, он не молился ни разу. Ему недоставало молитвы, но он
считал, что молиться теперь будет нечестно и лицемерно, и он не хотел
испрашивать себе каких-нибудь особых благ или милостей в отличие от остальных
людей.
Пусть я одинок, думал он. Но так же одиноки все солдаты, и
все солдатские жены, и все те, кто потерял родных или близких. Жены у меня нет,
но я рад, что она умерла до войны. Она бы не поняла ее. И детей у меня нет и
никогда не будет. Я и днем чувствую себя одиноким, если я ничем не занят, но
больше всего мне бывает одиноко, когда наступает темнота. И все-таки есть одно,
чего у меня никто не отнимет, ни люди, ни бог, — это то, что я хорошо
потрудился для Республики. Я много труда положил для того, чтобы потом, когда
кончится война, все мы зажили лучшей жизнью. Я отдавал все свои силы войне с
самого ее начала, и я не сделал ничего такого, чего следовало бы стыдиться.
Только об одном я жалею — что приходится убивать. Но ведь
будет же у нас возможность искупить этот грех, потому что его приняли на душу
многие люди, и, значит, надо придумать справедливую кару для всех. Мне бы очень
хотелось поговорить об этом с Ingles, но он молод и, наверно, не поймет меня.
Он уже заводил об этом разговор. Или я сам его заводил? Ingles, должно быть,
много убивал, но не похоже, чтобы ему это было по душе. В тех, кто охотно идет
на убийство, всегда чувствуешь что-то мерзкое.
Все-таки убивать — большой грех, думал он. Потому что это
есть то самое, чего мы не имеем права делать, хоть это и необходимо. Но в
Испании убивают слишком легко, и не всегда в этом есть необходимость, а сколько
у нас под горячую руку совершается несправедливого, такого, чего потом уже не
исправишь. Хорошо бы отделаться от таких мыслей, подумал он. Хорошо бы,
назначили какое-нибудь искупление за это и чтобы его можно было начать сейчас
же, потому что это то единственное, о чем мне тяжело вспоминать наедине с самим
собой. Все остальное людям прощается, или они искупают свои грехи добром или
какими-нибудь достойными делами. Но убийство, должно быть, очень большой грех,
и мне бы хотелось, чтобы все это было как-то улажено. Может, потом назначат
дни, когда надо будет работать на государство, или придумают еще что-нибудь,
чтобы люди могли снять с себя этот грех. Например, платить, как мы раньше
платили церкви, подумал он и улыбнулся. Церковь умела управляться с грехами.
Эта мысль понравилась ему, и он улыбался в темноте, когда подошел Роберт
Джордан. Он подошел совсем тихо, и старик увидел его, когда он уже стоял у
дерева.
— Hola, viejo, — шепотом сказал Роберт Джордан и хлопнул его
по плечу. — Ну как, старик?
— Очень холодно, — сказал Ансельмо.
Фернандо остановился чуть поодаль от них, повернувшись
спиной к ветру и снегу.
— Пошли, — все так же шепотом сказал Роберт Джордан. — Пошли
в лагерь, там обогреешься. Просто преступление, что тебя здесь продержали столько
времени.
— Вон свет, это у них, — показал Ансельмо.
— А где часовой?
— Его отсюда не видно. Он за поворотом.
— Ну и черт с ними, — сказал Роберт Джордан. — Расскажешь
все, когда будем в лагере. Пошли, пошли.
— Подожди, я тебе покажу, — сказал Ансельмо.
— Утром все посмотрим, — сказал Роберт Джордан. — Вот,
возьми, выпей.
Он протянул старику свою флягу. Ансельмо запрокинул голову и
сделал глоток.
— Ух ты! — сказал он и вытер губы рукой. — Как огонь.
— Ну, — сказал в темноте Роберт Джордан, — пошли.
Стало уже так темно, что кругом ничего не было видно, кроме
быстро мчавшихся снежных хлопьев и неподвижной черноты сосен. Фернандо стоял
немного выше по склону. Полюбуйтесь на этот манекен, подумал Роберт Джордан.
Пожалуй, его тоже надо угостить.
— Эй, Фернандо, — сказал он, подходя к нему. — Хочешь
выпить?
— Нет, — сказал Фернандо. — Спасибо.
Это тебе спасибо, подумал Роберт Джордан. Какое счастье, что
манекены не потребляют спиртного. У меня совсем немного осталось. Как же я рад
видеть этого старика, подумал Роберт Джордан. Он посмотрел на Ансельмо, шагая
рядом с ним вверх по склону, и опять хлопнул его по спине.
— Я рад тебя видеть, viejo, — сказал он ему. — Когда я не в
духе, стоит мне только посмотреть на тебя, и сразу легче делается. Ну, пойдем,
пойдем.
Они поднимались в гору сквозь метель.
— Возвращение в чертоги Пабло, — сказал Роберт Джордан.
По-испански это прозвучало великолепно.
— El Palacio del Miedo, — сказал Ансельмо. — Чертоги Страха.
— Чертоги Бессилия, — подхватил Роберт Джордан.
— Какого бессилия? — спросил Фернандо.
— Это я так, — сказал Роберт Джордан. — Того самого.
— А почему? — спросил Фернандо.
— Кто его знает, — сказал Роберт Джордан. — В двух словах не
расскажешь. Спроси Пилар. — Он обнял Ансельмо за плечи, притянул его к себе и
крепко встряхнул. — Знаешь что? — сказал он. — Я рад тебя видеть. Ты даже
представить себе не можешь, что это значит — в этой стране найти человека на
том же самом месте, где его оставил. — Вот какое он чувствовал доверие и
близость к нему, если решился сказать хоть слово против страны.
— Мне тоже приятно тебя видеть, — сказал Ансельмо. — Но я
уже собирался уходить.
— Черта с два! — радостно сказал Роберт Джордан. — Ты замерз
бы, а не ушел.
— Ну как там, наверху? — спросил Ансельмо.
— Замечательно, — сказал Роберт Джордан. — Все совершенно
замечательно.