Мария давно уже была здесь с лошадьми, но ей с ними не было
спокойнее. И им с ней тоже. Отсюда, из леса, не было видно дороги, и моста тоже
не было видно, и когда началась стрельба, она обняла за шею гнедого жеребца с
белой отметиной, которого она часто ласкала и угощала лакомыми кусками, пока
лошади стояли в лесном загоне близ лагеря. Но ее волнение передавалось гнедому,
и он беспокойно мотал головой, раздувая ноздри при звуке стрельбы и разрывов
гранат. Марии не стоялось на месте, и она бродила вокруг лошадей, поглаживая
их, похлопывая, и от этого они пугались и нервничали еще больше.
Прислушиваясь к стрельбе, она старалась не думать о ней как
о чем-то страшном, происходящем на дороге, а просто помнить, что это отстреливается
Пабло с новыми людьми и Пилар со своими и что она не должна бояться или
тревожиться, а должна твердо верить в Роберто. Но ей это не удавалось, и
трескотня выстрелов внизу и дальше, за мостом, и глухой шум боя, который
долетал из ущелья, точно отголосок далекой бури, то сухим раскатистым треском,
то гулким буханьем бомб, — все это было чем-то большим и очень страшным, от
чего у нее перехватывало дыханье.
Потом вдруг она услышала могучий голос Пилар снизу, со
склона, кричавшей ей что-то непристойное, чего она не могла разобрать, и она
подумала: о господи, нет, нет. Не надо так говорить, когда он в опасности. Не
надо никого оскорблять и рисковать без надобности. Не надо испытывать судьбу.
Потом она стала молиться за Роберто торопливо и машинально,
как, бывало, молилась в школе, бормоча молитвы скороговоркой и отсчитывая их на
пальцах левой руки, по десять раз каждую из двух молитв. Потом раздался взрыв,
и одна из лошадей взвилась на дыбы и замотала головой так, что повод лопнул, и
лошадь убежала в чащу. Но Марии в конце концов удалось поймать ее и привести
назад, дрожащую, спотыкающуюся, с потемневшей от пота грудью, со сбившимся
набок седлом, и, ведя ее к месту стоянки, она снова услышала стрельбу внизу и
подумала: больше я не могу так. Я не могу жить, не зная, что там. Я не могу
вздохнуть, и во рту у меня пересохло. И я боюсь, и от меня никакой пользы нет,
только пугаю лошадей, и эту лошадь мне удалось поймать только случайно, потому
что она сбила набок седло, налетев на дерево, и попала ногой в стремя, но седло
я сейчас поправлю и — о господи, как же мне быть! Я не могу больше.
Господи, сделай так, чтобы с ним ничего не случилось, потому
что вся моя душа и вся я сама там, на мосту, Я знаю, первое — это Республика, а
второе — то, что мы должны выиграть войну. Но, пресвятая, сладчайшая дева,
спаси мне его, и я всегда буду делать, что ты велишь. Ведь я не живу. Меня
больше нет. Я только в нем и с ним. Сохрани мне его, тогда и я буду жить и буду
все делать тебе в угоду, и он мне не запретит. И это не будет против
Республики. О, прости мне, потому что я запуталась. Я совсем запуталась во всем
этом. Но если ты мне его сохранишь, я буду делать то, что правильно. Я буду
делать то, что велит он, что велишь ты. Я раздвоюсь и буду делать все. Но
только оставаться здесь и не знать — этого я не могу больше.
Потом, когда она уже снова привязала лошадь, поправила
седло, разгладила попону и нагнулась, чтобы затянуть потуже подпругу, она вдруг
услышала могучий голос Пилар:
— Мария! Мария! Твой Ingles цел. Слышишь? Цел. Sin novedad.
Мария ухватилась за седло обеими руками, припала к нему
своей стриженой головой и заплакала. Потом она снова услышала голос Пилар, и
оторвалась от седла, и закричала:
— Слышу! Спасибо! — И задохнулась, перевела дух и опять
закричала: — Спасибо! Большое спасибо!
Когда донесся шум самолетов, все посмотрели вверх, и там они
летели, высоко в небе, со стороны Сеговии, серебрясь в вышине, и мерный их
рокот покрывал все остальные звуки.
— Они, — сказала Пилар. — Только этого еще недоставало.
Роберт Джордан положил ей руку на плечо, продолжая смотреть
вверх.
— Нет, женщина, — сказал он. — Они не ради нас сюда летят. У
них для нас нет времени. Успокойся.
— Ненавижу я их!
— Я тоже. Но мне теперь пора к Агустину.
Он стал огибать выступ склона, держась в тени сосен, и все
время был слышен мерный, непрерывный рокот моторов, а из-за дальнего поворота
дороги по ту сторону разрушенного моста доносился пулеметный треск.
Роберт Джордан бросился на землю рядом с Агустином, залегшим
со своим пулеметом в молодой поросли сосняка, а самолеты в небе все прибывали и
прибывали.
— Что там делается, на той стороне? — спросил Агустин. —
Почему Пабло не идет? Разве он не знает, что моста уже нет?
— Может быть, он не может уйти.
— Тогда будем уходить одни. Черт с ним.
— Он придет, как только сможет, — сказал Роберт Джордан. —
Мы его сейчас увидим.
— Я что-то его не слышу, — сказал Агустин. — Уже давно. Нет.
Вот! Слушай! Вот он. Это он.
Застрекотала — так-так-так-так-так — короткая очередь
кавалерийского автомата, потом еще одна, потом еще.
— Он, он, черт его побери, — сказал Роберт Джордан.
Он посмотрел в высокое безоблачное синее небо, в котором шли
все новые и новые самолеты, и посмотрел на Агустина, который тоже поднял голову
вверх. Потом он перевел глаза вниз, на разрушенный мост и на дорогу за ним,
которая все еще была пуста, закашлялся, сплюнул и прислушался к треску
станкового пулемета, снова раздавшемуся за поворотом. Звук шел из того же
места, что и раньше…
— А что это? — спросил Агустин. — Что это еще за дерьмо?
— Это слышно с тех пор, как я взорвал мост, — сказал Роберт
Джордан.
Он опять посмотрел вниз, на мост и речку, которая была видна
в пролом посредине, где кусок настила висел, точно оборванный стальной фартук.
Слышно было, как первые самолеты уже бомбят ущелье, а со стороны Сеговии летели
и летели еще. Все небо теперь грохотало от их моторов, а вглядевшись
попристальнее, он увидел и истребители, сопровождавшие эскадрилью; крохотные,
словно игрушечные, они вились и кружили над ней в вышине.
— Наверно, третьего дня они так и не долетели до фронта, —
сказал Примитиво. — Свернули, должно быть, на запад и потом назад. Если на той
стороне увидели бы их, не стали бы начинать наступление.
— В тот раз их не было столько, — сказал Роберт Джордан.