Химия, химия! Химией было и купание в Дюранс, и долгие восхитительные вечера, проведенные в беседах с девушками, которые внимали ему, как будто он говорил нечто действительно остроумное, по-настоящему блистательное или попросту приятное. Безмолвие, в которое он был погружен в последние месяцы, объяснялось не чем иным, как отсутствием аудитории. Люди имеют право слушать того, кого хотят, и то, что им нравится, — именно в этом и заключался секрет его меланхолии. Он размышлял таким образом, завернувшись в простыню, куря сигарету и предаваясь занятию, которое так часто описывается в романах — и плохих, и хороших: наблюдал, как дым сигареты, медленно поднимаясь, образует серовато-голубые колечки; иногда, по чистой случайности, а вовсе не от большого умения, они получались у нашего писателя сдвоенными или даже строенными.
Он вновь обретал химическое равновесие благодаря телу Мирей, благодаря молодым, полным жизни телам других девушек, благодаря долгим беседам и благотворному веселью в юной, свободной от предрассудков студенческой среде.
Предаваясь своим размышлениям, писатель поднялся с дивана; ему было приятно вспоминать обо всем этом теперь в Компостеле, предчувствуя скорый дождь и понимая, что жизнь его изменилась в очередной раз именно тем утром, о котором он сейчас думал.
* * *
Вначале был придуман Грифон, и его рождение оказалось самым непосредственным образом связанным с речными раками и — теперь это снова всплыло в памяти писателя — с молочным поросенком, приготовленным в собственном соку, которого он тоже тогда ел, и, как уже говорилось, с вином — оно щедрой рекой лилось в тот вечер под платанами, спустившись со склонов Горж-де-Ванту, несравненного края, покоряющего своими поразительными пропорциями, а ведь наш приятель Флоренции предпочитает Венецию, ибо ее пропорции более совершенны, черт побери! Грифон возник там, в Провансе, но с тех пор писатель все время носил его в себе; этим, возможно, и объяснялось его молчание в последние месяцы; и потом он некоторым образом соотносил придуманный им образ с некой фигурой, служащей водосточным желобом на одном из зданий Компостелы: фигура представляла собой нечто вроде Грифона, странное рыбоподобное существо с выпяченной нижней челюстью, сквозь широко раскрытые губы которого свободно стекала вода. Образ воды как способа передвижения возник, быть может, благодаря ракам; кровь поросенка, приготовленного в собственном соку, навеяла образ смерти, которая неведомыми путями внутренних коллизий вела к нему самому. Но несомненно одно: вот уже целый год он бился над историей о Грифоне, все снова и снова возвращаясь к нему в своих мыслях. Сотни раз он рассказывал о романе, который собирался написать, своим друзьям, всякий раз изобретая что-то новое, внося новые изменения и осознавая свою полную неспособность закончить его. Какую игру фантазии могла обещать история существа, которое ныряет в четырехструнный фонтан в тринадцатом веке и выходит из него, проделав длинный путь по подземным водам, в девятнадцатом? Да какую угодно! самую невероятную! Эта история обещала такие игры, была столь фантастична, что просто не за что зацепиться. Друзья радовались блеску воображения своего друга, враги смеялись над наивностью и даже глупостью своего врага, однако все полагали, что сюжет многообещающий. И единственным, кто был убежден, что ему не по зубам сей лакомый кусочек, был сам писатель, пребывавший в сомнениях и безмолвии.
Здесь, в тиши Компостелы, в уединении вновь обретенного холостяцкого бытия, он вспоминал время, проведенное в Эксе. Откуда-то издалека в этих воспоминаниях до него доносился смех девушек, и он вновь ощущал свободу, которой наслаждался тогда, вновь почувствовав себя молодым и ощутив забытую власть над своим заброшенным телом. Именно эти чувства владели им, когда тем ранним утром он выкурил в постели сигарету, наивно пытаясь скрыть свое тело от взгляда Мирей, затем встал и, совершив утренние омовения, отправился на факультет, дабы разглагольствовать там о романе, что по-настоящему возможно только при ощущении полной свободы, которую многие почему-то считают буржуазной.
Он пришел на факультет раньше обычного и прочитал лекцию, радуясь солнцу, которое с самого раннего утра щедро заливало аудитории, врываясь в окна; затем он поднялся в кафе на третьем этаже выпить кофе с молоком (ему нравилось, чтобы кофе было побольше, а молока поменьше и совсем чуть-чуть сахара) и съесть круассан, отнюдь не делавший чести галльским пекарям и кондитерам. Но это был круассан, остальное не важно. О, как он уже начинал любить милую Францию с ее синими водами, такими, как воды Дюранс, с ее винами, от которых нёбо становится бархатным, с ее девушками, такими похожими на всех других девушек в любом другом месте! Он был поглощен дегустацией кофе, когда к нему подошел Федор, армянский художник, друг Люсиль, ростом повыше Азнавура
[82]
, но обладавший менее приятным голосом; в его живописи ощущалось явное влияние Эль Греко, что изумляло Приглашенного Профессора, повергая его в размышления о благотворном, вне всякого сомнения, влиянии испанофилки Люсиль и о тех неведомых путях, которыми это влияние осуществлялось. У Федора были сонные глаза, медленные движения, густые усы и открытая улыбка, — словом, он был таким, как всегда. Он сел за стол Приглашенного Профессора и протянул ему ксерокопию:
— Люсиль велела вам передать.
Профессор взял ксерокопию, просмотрел ее и спросил:
— А вам-то что за дело до этих раритетов?
Армянин обиделся, но обида промелькнула лишь во взгляде его синих (о чем не было сказано выше) глаз — на мгновение его взгляд стал суровым, но тут же вновь смягчился, растворившись в обаятельной неотразимой улыбке.
— Это на тот случай, если мне придет в голову взять оттуда что-нибудь для картины, которую я сейчас пишу.
Профессор, помолчав немного, сказал:
— Ах да, Крейцерова соната
[83]
. Понятно.
Затем он пробормотал про себя: «Вот один из возможных путей влияния. Посмотрим, кто напишет музыку или хотя бы подыграет на дудочке». И он углубился в чтение ксерокопии:
ПИСЬМО ПАДРЕ СЕЛЕСТИНО ДЕ ПАСТРАНА, СВЯЩЕННОСЛУЖИТЕЛЯ ПРИХОДА СВЯТОГО КРЕСТА, ДЕКАНУ САНТЬЯГО, ПРЕПОДОБНОМУ ПАДРЕ ХИЛЮ ГОНСАЛЕСУ, ЕГО НАСТОЯТЕЛЮ. ПОВЕСТВУЕТ О СМЕРТИ ДОНА МАРТИНА АБАЛО, КОТОРЫЙ БЫЛ УМЕРЩВЛЕН В ЗАМКЕ ПИНТО ПО ВЕЛЕНИЮ ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА КОРОЛЯ ФИЛИППА ВТОРОГО ПОСРЕДСТВОМ ГАРРОТЫ
[84]
ЗА НЕВЕДОМО КАКОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ, ИМ СОВЕРШЕННОЕ, В ДЕНЬ 14 НОЯБРЯ МЕСЯЦА 15.. ГОДА.
БРИТИШ МЬЮЗЕУМ
Эгертон, 735. — PS 5663
Прочие документы, 1465-1493
листы 41 — 71
Преподобный отец!
Хвала Господу нашему.
Полагаю, что Ваше Преподобие милостиво выслушает известия о смерти господина, к коему я был направлен, дабы помочь ему упокоиться в мире, а также о том, как все это произошло, о чем поведаю я в сем послании с помощью и милостью Господней.