— Да, конечно. Через пятнадцать минут вода будет горячая.
Рэй поднялся к себе. Час назад он подумывал о том, чтобы написать своему другу Маку в Ксэньюэнкс, но теперь понял, что не напишет никому до тех пор, пока считается исчезнувшим. Он был подавлен и остро чувствовал свое одиночество. Погружаясь в ванну с горячей водой, он вспомнил Пэгги. В углу ванной комнаты оранжевым жаром пламенела электрическая плита, освещая уродливыми красновато-зелеными бликами покоробившийся линолеум. Совсем как на полотнах француза Боннара. В Сент-Луисе у Рэя была одна картина Боннара, и он со знанием дела немедленно высчитал ее современную стоимость. Он вдруг понял, что неподготовленность к восприятию живописного произведения может лишить его эстетической ценности. «Тебе никогда не казалось, что мир несовершенен?» Этот вопрос Пэгги задавала ему по меньшей мере два раза в жизни. Рэй пытался добиться от нее, почему она считает мир несовершенным, и Пэгги в конце концов ответила, что человеческому разуму (а возможно, Пэгги считала это душой) требуется нечто большее. Возможно, это был ее предсмертный крик: «Этот мир недостаточно совершенен, и поэтому я ухожу». Определенно, что-то вроде этого она испытывала и по отношению к сексу, потому что раз за разом…
Здесь Рэй останавливался в своих воспоминаниях, словно боялся натолкнуться на что-то страшное. У него всегда оставалось ощущение, что как бы Пэгги ни наслаждалась сексом, она всегда оставалась неудовлетворенной и единственным выходом для нее было сказать: «Давай сделаем это снова» или «Давай уедем отсюда пораньше, поедем домой и ляжем в постель». Поначалу это было так сладко — сексуальная женщина, женщина-мечта, и все такое прочее… Но потом появилось ощущение однообразия и даже усталости, долгое время, быть может целых восемь месяцев, скрываемые под личиной физического удовольствия, когда ему казалось, что их интимная жизнь была абсолютно самостоятельна и независима от них самих. Рэй много раз думал именно так, когда ему не хотелось заниматься любовью, но при этом его тело было по-прежнему полно желания. А еще он помнил случаи, быть может раза три, когда они ложились в постель перед тем, как отправиться в гости, и долго занимались любовью и он вдруг становился несдержанным, с его губ готовы были слететь (иногда и слетали) обидные, резкие слова, за которые ему потом было стыдно. Да, именно тогда у него появилась привычка часов в пять-шесть дня уходить из дому по делам. Он был вполне откровенен с Пэгги, когда честно заявил однажды: «Если мы ляжем сейчас в постель, к ночи я буду усталым». Это было сказано мягко, но он помнил, как изменилась в лице Пэгги. И хотя с тех пор она больше никогда не предлагала ему лечь в постель днем, он чувствовал, как ей хочется этого. И тем не менее Рэй не мог обвинить себя в том, что проявлял невнимание к Пэгги в постели или, напротив, доводил ее до переутомления. Теперь Рэй пожалел, что у него нет друга, с которым он мог бы поговорить об этом. Он думал о том, чтобы поговорить с Маком, но чувствовал, что недостаточно знаком с ним и не слишком хорошо узнал его из-за своей преувеличенной щепетильности. Именно об этом он так и не сказал Коулмэну, считавшему, что он замучил Пэгги той ночью, когда они ездили на Лидо. Рэй знал, отчего страдает: от непонимания и обвинений в свой адрес, связанных с невозможностью высказаться в свою защиту или хотя бы просто найти слушателя — обстоятельство, кажущееся смехотворным и нелепым тому, кто сам не находился в таком положении. Он понимал, что подобное состояние может постепенно довести человека до паранойи.
Рэю очень хотелось ребенка, зачатого и выношенного в Ксэньюэнксе и рожденного где-нибудь в Риме или Париже. Но Пэгги всегда хотела чего-то «лучшего», она никогда не кончала в момент, подходящий для зачатия ребенка. Ее объяснения всегда звучали примерно так: «Не сейчас, а чуть позже». Поскольку основная тяжесть легла бы на ее плечи, Рэй не мог настаивать или спорить. А между тем ребенок мог бы удержать ее от самоубийства. И этот странный Коулмэн никогда не спрашивал об этом. Наверное, он не считал возможным обсуждать эту тему. Рэю сейчас припомнилось одно из писем отца, когда они были женаты уже год, и приписка к нему: «Есть ли у нас надежда на внуков? Когда появится, дай знать». Но давать знать было не о чем.
Жаль, что Пэгги была не слишком увлечена живописью. Она вовсе не стремилась к мастерству и совершенству. Рэй даже не мог представить себе Пэгги работающей по-настоящему и без устали, как, например, ее отец. Рэю могли нравиться или не нравиться его работы, но он вынужден был признать, что Коулмэн всегда с головой уходил в творчество. В то время как Пэгги занималась только набросками, работая недели по трис большими перерывами. В свое время Рэй много слышал об этих набросках и даже видел их в Риме за несколько месяцев до их свадьбы. Этот год с небольшим на Мальорке показался ему затянувшимся медовым месяцем — во всяком случае так, судя по всему, к нему относилась Пэгги. Но разве можно было жить в такой атмосфере постоянно? Рэй вышел из ванной, досадуя на себя за собственные пошлые мысли.
Глава 8
Без десяти три Коулмэн входил в свой номер в «Бауэр-Грюнвальд», оставив Инес со Смит-Питерсами на причале Сан-Марко, где те ожидали прогулочного катера. Коулмэн сказал, что у него возникла идея и он хочет поработать, что было правдой, но он также хотел побыть какое-то время без Инес. Она держалась с ним холодно и была готова снова начать расспросы о Рэе, а Коулмэну не хотелось показать, что он вовсе не обеспокоен отсутствием зятя. С другой стороны, у него не было желания и демонстрировать обратное, хотя его менее всего заботило, что думает по этому поводу Инес.
Побыть одному в идеально прибранном двухкомнатном номере было для Коулмэна блаженством. Сняв пиджак и галстук и переобувшись в шлепанцы, он прошел в свою комнату. Здесь он обычно рисовал и писал письма, в основном ответы на соболезнования по поводу смерти Пэгги (хотя делал это далеко не всегда, так как считал себя выше, а быть может, ниже этой условности). Здесь он никогда не спал, несмотря на то что Инес каждый вечер приводила в беспорядок его постель, не давая горничной изнывать от безделья. Он достал из ящика письменного стола карандаш и блокнот и принялся за набросок воображаемого кафедрального собора, представив его как вид сверху. Перед собором он нарисовал семь человеческих фигур, точнее, их макушки и торчащие носы, несколько выступающих коленок, ног и поднятых рук.
Это было его новшество — изображать человеческие фигуры строго сверху. Он отдавал себе отчет в том, что такая манера может показаться несколько вычурной, зато будет неординарной. Она как нельзя лучше передает злобность и двуличность персонажей-заговорщиков, ибо название для будущей картины у него уже имелось — «Заговор». Ботинок одного из стоявших перед храмом людей принадлежал деловому человеку, другой, с заостренным поднятым мысом, — шуту. Один из персонажей был лыс, другой носил котелок, на плечах третьего были погоны морского офицера, причем американского. Коулмэн работал над наброском около часа, потом оторвал его от блокнота, приставил к стоявшей на столе коробке с красками и ретировался в ванную, чтобы посмотреть на него издали.
Решив, что композиция недостаточно продумана, он снова засел за работу, начав на другом листе следующий набросок. Он как раз работал над ним, когда вернулась Инес. Коулмэн поздоровался с ней, не поворачивая головы. Один шлепанец уже соскочил с него, а рубашка торчала поверх брюк.