– Чем-чем? – сказала Татьяна. – Ниткой вываренной шили. Кетгут кончился. У нас запасы вышли.
– Перекись? Йод?
– Есть пока. И водки – до черта! У него нюх. Второй склад находит.
– Лучше бы ты медикаменты нашел, – с упреком произнес Сергеев, обращаясь к Максу. – Сгоришь ведь…
– Не сгорит, – Татьяна зубами затянула узелок на бинтах, – он у нас везунчик.
Пирогов повернулся в профиль, и Михаил увидел, что под левым глазом, который до этого прятался в тени, наливается багрово-синим огромный, похожий на мошонку кровоподтек. Ухо с той же стороны было все в запекшейся крови, кажется, порванное в нескольких местах. По шее, исчезая за растянутым воротником хлопчатобумажного, застиранного свитера, змеились глубокие, как канавы, борозды от ногтей количеством четыре.
– Ты что, с медведем дрался? – спросил Сергеев, разглядывая пироговский профиль.
Профиль впечатлял.
– Лучше бы с медведем, – выдавил из себя Макс. – Ой, Миша, что-то странное творится, ей-богу! Ё… твою мать!
– Ты хоть не богохульствуй! – в сердцах Татьяна даже рукой махнула, расплескав из бутылки водку, которой обильно поливала ветхую, но чистую салфетку. – Креста на тебе нет! Вместе с чем поминаешь, пьяница! Морду повороти!
– Так с кем дрался-то? – переспросил Сергеев. – Ты, конечно, не тяжеловес, но…
Пирогов вздохнул. Потом еще вздохнул, набирая в легкие воздух, и в этот момент Татьяна начала промокать салфеткой поврежденную часть его лица. Макс зашипел, как уж, попавший на раскаленные камни, задергался и вспомнил нарицательную «маму» раз тридцать за минуту.
– С девкой своей дрался, – сказала Татьяна, продолжая чистить раны, несмотря на Максову ругань, – с пигалицей своей поганой. А Ромка с Тимошей сбежали. И, дай Господь, чтобы вернулись. Не по его душу, а просто так – чтобы здесь жить дальше.
– Я что-то не понял? Макс, ты что? Вторая молодость пришла? Какие девки?
– Ё… твою мать, Сергеев!
Грусть в голосе Пирогова была неподдельной.
– За кого ты меня держишь? Какие девки в мои годы? Или ты мне комплимент решил сделать?
– Ну, не прибедняйся! – неожиданно весело сказала Татьяна. И хихикнула.
Пирогов скосил на нее полный страдания, заплывший окончательно глаз и уж было сказал: «Ё…», но почему-то передумал.
– Так, – произнес Сергеев серьезно. – Ничего не понимаю! Какая пигалица? Это что за нежное существо, которое тебя так разукрасило?
Пирогов опять вздохнул и принялся рассказывать, пересыпая речь любимыми идиомами и шипя от боли, когда спирт попадал на открытые раны.
Девочка, лет двенадцати, которая сказала, что ее зовут Агафья, появилась в Каневской колонии два месяца назад, почти в начале весны. Точнее – в марте. Обычная себе девочка-припевочка – голодная, замурзанная, перепуганная, с живыми карими глазенками, густой шапкой свалявшихся в колтун волос непонятного цвета и в смешном клетчатом пальтишке, словно выхваченном из прошлой жизни.
Это клетчатое пальтишко и было той деталью, которая «добила» старого барда. Он моментально взял над сироткой шефство. История у Агафьи тоже была донельзя трогательная. Папу убили военные, кажется, конфедераты. Маму с братиком расстрелял патрульный российский вертолет – они вышли в охраняемую зону газопровода. Так Агафья осталась одна. За десять дней, прячась в оврагах и зарослях кустарника, дрожа от холода холодными мартовскими ночами, голодая и страдая от жажды – родители объясняли, что из больших рек пить нельзя, а ручейки ей не попадались, она прошла больше 150 километров на юго-восток. И вышла на колонию, как по нитке, словно Машенька из сказки про медведей.
– Ты б, старый дурак, задумался, – встряла в рассказ Татьяна, мазавшая Пирогову раны какой-то жирной мазью с резким запахом, скорее всего самодельной. – Ну как ребенок за десять дней может пройти столько по полному бездорожью? Развесил уши…
Сергеев покачал головой.
«Есть многое на свете, друг Горацио…»
Детей в колонии было человек десять, но одинокими они не были. Дети без родителей – это да, но не сироты, это слово в колонии не любили даже произносить. На то, что население будет увеличиваться естественным путем, надеяться не приходилось. Молодежи было раз-два и обчелся. Единственный на всю колонию врач оказался дантистом, а не акушером, но быстро смирился с тем, что профиль придется поменять. Он даже два раза принял роды – больше никто не беременел. Оба младенца родились мертвыми. Может быть, поэтому отношение к детям было трепетное – они были будущим. Старый большевистский лозунг обрел второе дыхание.
Агафью определили в «детскую» – под место жительства деткам был отведен вполне приличный двухэтажный дом, отремонтированный и ухоженный. Ее отмыли, постригли почти налысо – расчесать свалявшиеся, как овечья шерсть, волосы не представлялось возможным. Во время стрижки Татьяна и заметила под волосами, чуть выше виска татуировку, сделанную синими чернилами, – похожую на толстоногого паучка свастику. Еще одна татуировка пряталась у Агафьи в паху – там, в самом верху внутренней стороны бедра, рядом с половыми губами, на которых уже пророс редкий темный волос. Третий «паучок» сидел под мышкой, справа, тоже маскируясь в по-детски редких зарослях. Не прими Татьяна участия в купании – и никто бы ничего и не заметил. Вообще-то бросалось в глаза, что для своих двенадцати девчонка была развита выше нормы. Еще не оформилась окончательно – это да, но хрупкую грань между девочкой и девушкой уже пересекла.
Макс, никогда в жизни не имевший собственных детей, был в «детской» свой в доску. Все ребята, а самому младшенькому было уже девять, души в нем не чаяли и называли не иначе как дедушка Макс. Он рассказывал им сказки, пел песни своим сладким голосом, учил писать стихи и рисовать. В общем, делал то, что мог, и для себя, и для колонии, и прежде всего для детей. Агафью он сразу посчитал внучкой.
– Она была такая беззащитная, Сергеев! Такая милая!
Она была такой, какой хотела казаться.
Уже на второй неделе пребывания гостьи Агафьи Лукиной в «детской» стало видно, что между нею и старшими ребятами, перевалившими за пятнадцатилетие, идет нешуточная борьба за лидерство. Потом, неожиданно для всех, погибла Лика, очаровательная хромоножка, настоящий вожак. Ловкая, сильная, превосходно стрелявшая, неутомимая в походах, несмотря на хромоту – перелом, полученный в детстве, давал о себе знать: она упала в проем между этажами, прямо на торчащую ежом ржавую арматуру.
Смерть была глупой, тем более что Лика выросла в развалинах и двигалась в них ловко, как индеец в родном лесу. Но никто не застрахован от случайностей.
– Мне бы насторожиться, – произнес Пирогов с горечью, – но кто ж мог предположить?
– Я могла, – возразила Татьяна. – И я тебе говорила.
Она действительно говорила ему. Рассказала о трех «паучках», невидимых на первый взгляд. Рассказала о том, что с появлением Агафьи в «детской» не ладят между собой. Рассказала, что через день после смерти Лики ее друг и любовник (что поделать, на Ничьей Земле взрослели рано!) Влад, который должен был бы еще убиваться по ушедшей подруге, со всем усердием «имел» юную, но далеко не невинную Агафью в одной из спален. Рассказала и о том, что, после того как она влетела в комнату и прогнала нимало не смущенного Влада прочь, внезапно услышала в полутьме тихое хихиканье и скорее почувствовала, чем увидела, как из разворошенной постели, из спальных мешков, в нее уперлись два злобных, похожих на тлеющие огоньки, глаза.