«Жаль, что вы этого не сделали», — хотел я заметить, но промолчал.
— Мне очень жаль, — произнес я.
Джонатан смотрел на меня минуту, потом выпрямился и плотнее запахнул полы пальто.
— Пойду посмотрю, не закончила ли Розалинда.
— Думаю, она скоро выйдет.
— Да, — холодно проговорил он и, повернувшись, зашагал по лестнице.
Присяжные признали Дэмиена виновным. Неудивительно, учитывая представленные доказательства. Во время процесса развернулись бурные дискуссии по поводу его вменяемости, и психиатры щедро сыпали малопонятными терминами. Все это я слышал из третьих уст, часто в обрывках разговоров или бесконечных звонках Куигли. Он, похоже, поставил целью своей жизни выяснить, почему меня перевели на бумажную работу на Харкур-стрит. Адвокат Дэмиена выстроил двойную линию защиты: во-первых, он временно помешался, а во-вторых, был уверен, что защищают Розалинду от тяжких телесных повреждений, — и это периодически создавало путаницу и противоречия, которые давали повод для «обоснованных сомнений». Но у нас было признание Доннели и, что еще важнее, фотографии убитой после вскрытия. Дэмиена признали виновным и приговорили к пожизненному заключению, что на практике означало десять — пятнадцать лет.
Ирония заключалась в том, что совок спас ему жизнь и уберег от многих неприятностей в тюрьме. Благодаря ему преступление приобрело сексуальный характер, и Доннели отправили в блок высокого риска, где сидели педофилы и насильники и он чувствовал себя среди «своих». Преимущество сомнительное, но так по крайней мере у него было больше шансов выйти из тюрьмы живым и без венерических болезней.
После вынесения приговора у здания суда собралась небольшая группа «линчевателей», человек десять-двенадцать. Я смотрел новости в мрачноватом пабе на набережной и слышал, как посетители угрюмо заворчали, когда бесстрастные охранники повели спотыкавшегося Дэмиена через разъяренную толпу и тюремный фургон укатил под угрожающие крики, вздернутые кулаки и пару брошенных вдогонку кирпичей.
— Таких вешать надо, — пробормотал кто-то в углу.
Я знал, что мне следует сочувствовать Дэмиену: у него не имелось ни одного шанса после той злосчастной акции протеста, и я был единственным, кто понимал, каково ему пришлось, — но не мог, просто не мог.
Мне не хочется погружаться в подробности того, что называют «внутренним расследованием». Обычно все вырождается в вереницу бесконечных заседаний, где представители власти в тщательно выглаженных костюмах выслушивают ваши жалкие самооправдания и унизительные объяснения, а на вас наваливается гнетущее чувство, что во время допроса вы случайно оказались не по ту сторону стекла. Странно, но О'Келли стал самым рьяным моим защитником: вовсю расхваливал мои высокие показания раскрываемости дел, железную хватку в ведении допросов и прочие достоинства, о которых раньше никогда не упоминал. Конечно, я знал, что он не столько проникся ко мне неожиданной симпатией, сколько защищал самого себя — мои проступки плохо отражались на его репутации: как-никак пригрел на груди такого отщепенца, как я, — но это не мешало мне испытывать к нему глубочайшую признательность. Я видел в нем своего последнего союзника. Однажды даже попытался его поблагодарить, поймав в коридоре после одного слушания, но после первых моих слов он посмотрел на меня с таким отвращением, что я забормотал что-то себе под нос и поспешил уйти.
В конце концов начальство решило, что не стоит меня увольнять и переводить в патрульные, что было бы гораздо хуже. Опять же я не думаю, что тем самым они хотели дать мне второй шанс. Просто мое увольнение привлекло бы внимание журналистов, а это доставило бы им неудобства. Но из отдела по расследованию убийств меня выгнали. Даже в минуты самого отчаянного оптимизма я не смел надеяться, что меня оставят. Меня опять отправили в «летуны», мягко намекнув, что не надо рассчитывать на быстрое возвращение, если оно вообще когда-либо состоится. Иногда Куигли, обладавший более изощренной жестокостью, чем я ожидал, просил меня посидеть на телефоне или опросить свидетелей.
Разумеется, все прошло не так легко, как я пытался тут изобразить. Бывали месяцы, когда я в оцепенении сидел дома, спуская последние деньги. Мать робко приносила мне макароны с сыром, надеясь, что я хоть что-нибудь поем, а Хизер вела со мной душеспасительные беседы, пытаясь докопаться до глубинного источника моих проблем. По ее словам выходило, что мне следовало внимательнее относиться к людям, особенно к ней, и предлагала телефон своего психотерапевта.
К тому времени, как я вернулся на работу, Кэсси там уже не было. Одни говорили, что ей предлагали повышение, если бы она согласилась остаться; другие, наоборот, полагали, что она потому и ушла, что ее все равно хотели выгнать; третьи видели Кэсси в пабе под руку с Сэмом, а четвертые уверяли, будто она вернулась в университет и изучает археологию. Однако мораль во всех этих историях была одна: в отделе по расследованию убийств женщинам не место.
Позже оказалось, что Кэсси осталась в полиции, но перешла в отдел по предотвращению домашнего насилия и попросила дать ей возможность закончить факультет психологии, — отсюда история про университет. Неудивительно, что ее перевод вызвал слухи: работа в этом отделе считалась изматывающей и трудной, здесь было полно крови и сексуальных преступлений, а почета никакого, поэтому для большинства людей ее поступок казался совершенно непонятным. «Сарафанное радио» решило, будто у Кэсси сдали нервы.
Что касается меня, то я так не считал. Сомневался я и что это как-то связано со мной, — прошу прощения, если прозвучит самонадеянно, — по крайней мере не в том смысле, в каком вы могли подумать. Если бы все дело было в том, что мы не могли находиться в одной комнате, то Кэсси взяла бы другого напарника и приходила на службу как ни в чем не бывало, пока мне не пришлось бы как-то притереться к ней или перевестись в иное место. Из нас двоих она более упряма. Видимо, Кэсси ушла из-за того, что солгала О'Келли и Розалинде, и они оба ей поверили. И еще потому, что сказала мне правду, а я решил, что она лжет.
Первое время я следил за прессой, но никакого скандала насчет строительства шоссе в Нокнари не разразилось. В какой-то «желтой газетенке» упоминался дядюшка Ред — в самом конце длинного списка политиков, растрачивающих средства налогоплательщиков, — но тем дело и закончилось. Судя потому, что Сэм по-прежнему работал в отделе по расследованию убийств, он поступил так, как говорил О'Келли; вероятно, впрочем, что он все-таки передал пленку Майклу Кили, но ни одна газета не стала публиковать материал.
Свой дом Сэм тоже не продал. Я слышал, что он сдал его по номинальной стоимости молодой вдове, муж которой умер от аневризмы мозга, оставив ее беременной, с младенцем на руках, без страховки. Поскольку она была внештатной виолончелисткой, ей не платили даже пособие по безработице; прежнее жилье оказалось вдове не по карману, домовладелец ее выгнал, и женщине пришлось ютиться вместе с ребенком в захудалой гостинице за счет какого-то благотворительного фонда. Я понятия не имел, как Сэм нашел эту женщину, — в последний раз подобные истории происходили, наверное, еще в викторианской Англии. Может, он специально искал что-нибудь подобное, не знаю. Сам он переехал на съемную квартиру в Бланчардстауне. Ходили слухи, будто Сэм собирается уйти из полиции и стать священником и что у него неизлечимая болезнь.