— Лютер, нам придется тебя уволить.
Лютер почувствовал, что будто бы исчезает, проваливается внутрь себя, делается малюсеньким, словно кончик иголки. Он сжался до почти неразличимой точечки в глубине своего же черепа и глядел на собственное тело, стоящее перед Билловым столом, ожидая, когда эта внутренняя точечка велит ему снова пошевелиться.
Да так и надо себя вести с белыми, когда они тебе смотрят в глаза. Потому что они говорят таким тоном, только когда просят о чем-то, что уже решили отобрать, или когда сообщают дурные вести, вот как сейчас.
— Ясно, — произнес Лютер.
— Не мое решение, прямо тебе скажу, — объяснил Билл. — Парни скоро вернутся с войны, и им понадобится работа.
— Война-то все идет, — заметил Лютер.
Билл грустно улыбнулся ему, как улыбаешься псу, которого очень любишь, но никак не можешь обучить садиться или кувыркаться по земле.
— Война все равно что кончилась. Мы знаем, поверь.
Лютер смекнул, что под этим «мы» он разумеет компанию, и рассудил, что уж ежели кто знает, так это ихняя компания, ведь они ему регулярно платят жалованье за то, что он помогает им делать оружие аж с пятнадцатого года, то есть еще с тех пор, когда Америка, судя по всему, и думать не думала встревать в эту бойню.
— Ясно, — повторил Лютер.
— Ты здесь отлично потрудился, и мы тебе, конечно, пытались подыскать местечко, чтобы ты с нами остался, но скоро вернется масса наших парней, они дрались как черти, и дядя Сэм захочет их отблагодарить.
— Ясно.
— Слушай, — произнес Билл немного раздосадованно, точно Лютер напрашивался на ссору, — ты ведь сам понимаешь, верно? Ты же не хочешь, чтобы мы выставили этих ребят, этих патриотов на улицу. Куда это годится, Лютер? Никуда не годится, прямо тебе скажу. Да ты и сам не сможешь смотреть им в глаза, когда пойдешь по улице и встретишь кого-нибудь из этих парней. Только представь: он бегает, ищет работу, а у тебя в кармане жирненькая зарплата.
Лютер ничего не ответил. Не стал ему говорить, что среди этих ребят-патриотов, которые рискуют жизнью ради страны, полно цветных, но он голову даст на отсечение — не получат они эту работу. Елки-палки, да он что угодно готов поставить — приди он через год на этот самый завод, чернокожие попадутся ему разве что среди уборщиков, среди тех, кто опорожняет мусорные корзины в кабинетах да подметает металлическую стружку в цехах. И он не стал спрашивать, сколько из этих белых ребят, которые заменят цветных, на самом деле сражались за океаном — или же они получили свои нашивки и ордена в Джорджии или где-нибудь в Канзасе, за печатанье на машинке и прочие геройские подвиги в том же роде. Лютер держал рот на замке, пока Билл не устал спорить сам с собой и не сказал ему, куда зайти за жалованьем.
Ну и вот, после такого дела Лютер стал разузнавать, как и что, и вскоре услыхал, что, может статься — как знать, — не исключено, кое-какая работенка сыщется в Янгстауне ,
[20]
а кто-то из его знакомых прослышал, что набирают людей на шахту поблизости от Рэвенсвуда, в Западной Виргинии, всего-то по ту сторону реки. Но все в один голос твердили: экономика теперь опять стала суровая. По-белому суровая, братец.
А потом Лайла завела речь о тетке, которая у нее в Гринвуде.
Лютер ей:
— Никогда о таком месте не слыхал.
— Это ж не в Огайо, милый. И не в Западной Виргинии, и даже не в Кентукки.
— А где?
— В Талсе.
— Это что, Оклахома?
— Угу, — ответила она тихим таким голосом, словно давно все решила и теперь хочет со всей деликатностью сделать вид, будто он сам принял решение.
— Черт побери, женщина. — Лютер потер ладонями предплечья. — Ни в какую Оклахому не поеду.
— А куда поедешь? К соседям?
— Что там такое, у соседей?
— Работы там для тебя нету, вот что. Ничего больше про соседей не знаю.
Лютер малость поразмыслил: она его словно бы загоняла в ловушку, как будто видела все дальше, чем он.
— Милый, — произнесла она, — мы в Огайо ничего хорошего не видали, как были бедные, так и остались.
— Не обеднели.
— И не разбогатеем.
Они сидели на качелях, тех самых, что он повесил на той террасе, где когда-то Корнелиус учил его всяким штукам, которые после стали его, Лютера, ремеслом. Две трети террасы смыло наводнением тринадцатого года, и Лютер все хотел ее отстроить заново, но в эти несколько лет у него в жизни было чересчур много бейсбола и чересчур много работы, так что руки никак не доходили.
Вдруг его осенило: да он же сущий богач. У него впервые в жизни отложены кое-какие денежки про запас. Какие-никакие, а на переезд уж точно хватит.
Лайла ему нравилась, чего уж там. Ну, не так сильно, чтоб захотелось с ней к алтарю и все такое. В конце концов, ему всего двадцать три. Но ему нравилось вдыхать ее запах, нравилось с ней разговаривать и уж точно нравилось, как она уютно прижимается к нему на качелях.
— И чего там, в этом Гринвуде, кроме твоей тетушки?
— Работа. У них там полно всякой работы. Большой растущий город, живут в нем одни цветные. И неплохо живут, милый. У них врачи, адвокаты, у мужиков шикарные авто, девчонки чудесно одеваются по воскресеньям. И у каждого свой собственный дом.
Он поцеловал ее в макушку; он ей не поверил, но его ужасно умиляла ее способность принимать страстно желаемое за реальное.
— Вот, значит, как? — Он фыркнул. — И землю для них, надо понимать, белые пашут?
Она потянулась и шлепнула его по лбу, а потом куснула в запястье.
— Черт побери, женщина, я этой рукой мяч бросаю. Полегче.
Она взяла его запястье, поцеловала, притянула его ладонь к своей груди и попросила:
— Пощупай мне животик, милый.
— Не дотянусь.
Она приподнялась, и его рука оказалась у нее на животе. Он потянулся ниже, но она схватила его за кисть:
— Почувствуй-ка.
— Я и так чувствую.
— Вот что нас будет ждать в Гринвуде, кроме всего прочего.
— Твой живот?
Она чмокнула его в подбородок:
— Нет, дуралей. Твой ребенок.
Они выехали на поезде из Колумбуса первого октября и катили восемьсот миль по сельской местности. Поля уже ночами покрывались инеем. Небо отливало синевой металла, только-только вышедшего из-под пресса. Стога громоздились на серовато-коричневых полях, а в Миссури он увидел табун лошадей, растянувшийся на целую милю, — лошадки серой масти. Поезд пыхтел, сотрясая землю, оглашая воплями небеса, а Лютер дышал на стекло и рисовал на нем бейсбольные мячи, биты, большеголового младенца.