Джулия Чайлд Тюремная
[36]
, вот кто. То есть я. НЕ ВЫ! Я сделала это все, потому что прожила здесь дольше большинства из вас. Мои рецепты стали частью легенды, они стали чем-то вроде цитаты, клише или пословицы, происхождение которой давно забыто, а потому ее растаскивают все, кто только может, и прячут в своих невежественных умишках.
«Хорошего человека найти нелегко» — это не Фланнери О’Коннор
[37]
придумала, была такая песня. «Дом, разделившийся сам в себе, не устоит» — это не Линкольн, это Иисус
[38]
. Никто не помнит, откуда что пошло, и все хватают и пользуются. Крадут.
Я делала, что мне говорили, публиковала рецепты — мои рецепты — и не давала кредита никому, включая — вот же ирония! — себя саму. Это меня обманули. Все вы, дующиеся, хмурящиеся, лопающие свою баланду в холодном молчании, как будто это с вами обошлись несправедливо. За вашим столом нет места для меня, потому что его берегут для другой.
Только не думайте, что я не знаю, откуда ноги растут. Леммингов ведут в море.
[39]
Свет гасят в пять. И вновь приходит тьма.
Помня о глазах и ушах за открытой дверью камеры, я ничего не говорю о том, что прочитала, как и о том, что здесь недостает по крайней мере одного блокнота-дневника с записями после 3 июня и, что еще важнее, после ее перевода в блок «Браво». Я не верю, что она вдруг перестала писать, тем более после того, как ее лишили привычного окружения.
В последние две недели она, напротив, должна была писать еще больше, поскольку ничего другого ей и не оставалось в этой крошечной камере, из окна которой не было видно абсолютно ничего, а телевизор показывал плохо. Кэтлин была изолирована от других заключенных и работы в библиотеке, от журнала и доступа к электронной почте. Что такого она могла написать, чего нам не следовало знать? Вопросов много, но я ни о чем не спрашиваю и не говорю о том, как поразила меня метафора про леммингов, которых ведут в море.
Быть может, лемминги — это другие заключенные, и если так, то кто их вел? Я мысленно представляю Лолу Даггет с неприличным жестом в адрес Тары Гримм — вполне возможно, что это она подстрекала стучать ногами по дверям. Дерзкая, агрессивная, несдержанная и недалекая. Кэтлин боялась ее. Но не Лола Даггет виновата в том, что Кэтлин лежит мертвая на кровати. И не из-за Лолы другие заключенные начали избегать Кэтлин в столовой. Откуда в других отсеках могли узнать, что думает или говорит Лола Даггет и с кем она не в ладах? Она точно так же изолирована и заточена в своей камере наверху, как и Кэтлин.
Я подозреваю, что Кэтлин имела в виду кого-то другого, и вспоминаю объяснение Тары Гримм — мол, Кэтлин перевели в отделение строгого режима из-за слуха о том, что она сидит за педофилию. Откуда взялся этот слух? Кто его распустил? Начальница тюрьмы возложила ответственность на других, указав в качестве источника информации телевизор, — кто-то услышал, кто-то подхватил и передал дальше. Я не поверила этому объяснению вчера, в ее кабинете, и не верю сейчас.
Мне кажется, я знаю, кто за всем этим стоит. Кто провоцировал заключенных, раздувал страсти из-за такой мелочи, как благодарность в журнале. В «Инклинге» ничто не делалось без одобрения Тары Гримм. За ней оставалось последнее слово, она решала, какие именно рецепты следует публиковать без указания имен, но заключенные видели в этом неуважение к себе и обижались, а мелкие обиды могут перерастать в открытую вражду. В результате Кэтлин перевели в блок «Браво». Возможно, в своем параноидальном, возбужденном состоянии она решила, что за этим беспрецедентным актом лишения ее свободы, актом, воспринимавшимся, должно быть, как наказание, стоит Лола Даггет. Или, не исключено, кто-то подбросил Кэтлин такую мысль. Возможно, тюремный персонал, вроде надзирателя Мейкона и других, мог дать ей понять, одновременно подшучивая и издеваясь, что угрозы исходят от Лолы. Возможно, угрозы и впрямь имели место, но это не важно. Потому что не Лола убила Кэтлин.
Я не говорю о своих подозрениях Марино, когда он протискивается мимо меня в белом защитном костюме и устанавливает термометр в изножье кровати, чтобы определить температуру воздуха. Второй термометр он передает Колину для измерения температуры тела. Хотя у нас и есть письменные свидетельские показания, в которых зафиксировано время смерти — приблизительно двенадцать пятнадцать, — мы сами рассчитаем его, основываясь на посмертных изменениях. Люди совершают ошибки. Они потрясены случившимся и могут что-то напутать. Некоторые лгут. Не удивлюсь, если в женской тюрьме Джорджии лгут все.
Я осматриваюсь повнимательнее — не обнаружится ли июньский блокнот где-то еще, оглядываю серые стены, оклеенные листочками с написанными от руки стихами и отрывками прозы, о которых Кэтлин упоминала в своих электронных письмах. Стихотворение под названием «Судьба», которое она присылала мне, висит над маленьким стальным столиком, прикрученным к стене. Рядом с привинченным к полу стальным табуретом — еще одна прозрачная пластиковая корзина с нижним бельем, аккуратно сложенной формой, пачками лапши быстрого приготовления и двумя медовыми булочками, должно быть купленными Кэтлин в тюремном магазине. Она говорила мне, что у нее нет денег, потому что она лишилась работы в библиотеке, однако, похоже, покупки все же делала. Хотя, может, они давнишние. Кэтлин ведь пробыла в отделении «Браво» всего две недели. Трогаю булочки пальцем. Они не черствые.
На дне пластиковой корзины лежат экземпляры журналов, несколько дюжин, включая и тот, за июнь, о котором Кэтлин упоминала в прочитанной мною дневниковой записи. На передней обложке сделанные в стиле Энди Уорхола портреты авторов самых интересных публикаций месяца, которые будут читать заключенные тюрьмы и все, кому журнал попадет в руки. На обложке, сзади, благодарности: арт-директору, команде оформителей и, разумеется, редактору, Кэтлин Лоулер, отдельные слова признательности — начальнице тюрьмы Таре Гримм за поддержку искусства, «за ее гуманность и просвещенность».
— Она еще теплая. — Колин присаживается на корточки рядом с койкой и смотрит на термометр. — Девяносто четыре и шесть.