Царь взял в руки оникс.
— Удивительный дар Божий. Он покровитель милосердия и добродетели и враг порока, — но не положил оникс на свое место, а продолжал держать на ладони, словно испытывая на себе волшебную силу камня.
И чудо! Грозный начал меняться на глазах, слабея с каждой минутой. Наконец, уже в полном изнеможении, положил оникс на место и велел казначею:
— Выдай золотом все, что причитается Горсею. А ты, — обратился царь к Бельскому, — уведи меня в мою домашнюю церковь.
Просьба не каприза ради: царь действительно не мог без посторонней помощи сделать ни шага, и Бельский, молодой и крепкий телом, не просто поддерживал Ивана Васильевича, особенно когда поднимались по лестнице, где располагались дверь в опочивальню, комната для тайных бесед и домашняя церковь, а обхвативши за талию, волок, словно пьяного в стельку.
Стрельцы-стражники низко кланялись государю, не выражая ни малейшего удивления. Величайшая вышколенность. Но, вполне возможно, картина для них не новая. Вполне возможно, кто-то уже водил Ивана Грозного в его церковь, чтобы в молитвах обрел он бодрость духа?
Но кто? Не Борис ли Годунов?
Но эти вопросы не слишком долго мучали Богдана. Он поразился, в полном смысле этого слова, тем, что произошло дальше. Грозный не вошел в домашнюю церковь, велев ему, Богдану, быть свободным — царь сел на лавку в комнате для тайных бесед и указал оружничему место напротив себя.
— Садись.
Почти четверть часа сидели они молча: царь в полном отрешении от земного, Богдан в недоумении, боясь даже громко вздохнуть. Лишь постепенно лицо Грозного обретало осмысленное выражение, взор становился привычно-пронизывающим, и вот царь заговорил. Словно на исповеди перед своим духовником.
— Отчего так расслабляет меня оникс? Выходит, я — порочен. Но в чем мой порок? Разве я казнил крамольных бояр не ради величия державы? Только в единовластии сила государства. Никогда не будет лада и благоденствия в стране, где правят многие сразу. В одночасье страна потеряет силу, народ обнищает, рать превратится в бородавку на теле державы.
Умолк государь, но на сей раз не в отрешенности, а в явной задумчивости. Видимо, пытался оценить беспристрастно свои поступки. Но чего ради вот такая откровенность? Очиститься душой? Этот порыв, однако, может для оружничего оказаться веригами, а то и камнем на шее. Разве нужен самодержцу слуга, который знает о нем больше того, что дозволено ему знать, поэтому не радовался Бельский, что удостоен исповедальной беседы, а смущался. Ждет с тревогой, что еще о себе скажет царь-батюшка.
— Молва осуждает меня за убийство князя Владимира, но разве я поступил вопреки державным интересам? Разве нужна нынче Руси прежняя междоусобица? Нам ли забывать, к чему привела борьба князей за великокняжеский стол? Более двух веков платили мы дань Орде. Дань крови! И теперь, ослабни мы, крымский хан воцарится в Москве и что станет тогда с русским православным людом?
Вновь пауза. На сей раз очень короткая. Заговорил Грозный уже более окрепшим голосом. Решительно:
— Не порочность моя стала виной смерти сына Ивана, а необходимость поставить его на место. Ты, по моей воле, наказал Немецкую слободу, гнездо алчной наживы. Пользуясь моей добротой, немчура обирала мой народ, спаивая его. Мог ли я это терпеть? Нет! А сын мой, кровиночка моя, наследник престола охал вместе со злопыхателями из бояр и иноземцев. Хотел считаться у алчных хорошеньким, в ущерб державы нашей. Не в противность ли это царскому единовластию, не в противность ли интересам Руси? Мало того, самолично подписал подорожную дворянину своему до самого до порубежья ляшского. Что, посол от него? Остановил я то посольство, не став пытать, куда и зачем направлялись, решил только внушить сыну, что рано еще считать себя венценосцем. Видит Бог, не имел я желания побить его так сильно, лишь чуточку поколотить хотел, как строгий отец неслуха-сына, а он возьми и занедюж. Думаю, не от побоев лихорадка. Он и до этого хворал.
— Не зелье ли какое? — вкрадчиво вставил Богдан. — Кто-то, вошедший в вашу семью, злобствует. Если будет на то воля твоя, дознаюсь…
— Не нужно. Да и не об этом разговор.
Не получилось с первого раза кинуть тень на Годунова, а получив согласие, спровадить его через несколько дней в пыточную. Что ж, придется ждать другого случая.
Царь же продолжал:
— Я о своей порочности. В чем она? Думаю, в одном — в нарушении церковных запретов на венчания. Нельзя, грешно более трех раз венчаться, а Мария Нагая — девятая жена. Нет, восьмая. С Наталией Коростовой я не венчался.
У оружничего чуть не вырвалось: «Где она?», но быстро спохватился, иначе исповедь в одно мгновение сменилась бы разносом.
— Мария Нагая — хорошая жена. Пригожа — слов нет. И все же я никак не могу забыть своей первой — Анастасии. Скромна, тиха, но тверда в нравах и убеждениях. Не я виновен в ее смерти, ее отравили бояре-крамольники. Дядя твой, Малюта, кого я ценил выше всех, вел розыск. Казнил я виновных, но Анастасию не вернешь.
Можно было бы поспорить с царем-батюшкой, сказать ему, что не все, о чем доносил Малюта, истина. Он жил не по праву, а в угоду своему государю. Возникло у царя подозрение, будто отравили Анастасию, он сам определит виновных (кто у него под ногами или поперек дороги) и преподнесет на блюдечке допросные листы.
Посчитал Грозный, что и вторая жена Мария Темрюк отравлена, виновные назначены и даже признались. Пусть и в самом деле двух первых жен извели недруги, а отчего так легко расставался со следующими женами? Не их смерть разлучала, а самолично избавлялся от них. И счастлива та, которая оказывалась в монастыре. В этом смысле не повезло третьей жене, Марии Долгорукой. А в чем она провинилась, никто не знает. Даже Малюта ничего не мог сказать племяннику своему. Не ведал.
Пышная свадьба после венчания, а на второй день — выезд в Александровскую слободу, и там загнали молодую в санях в Царский пруд с еще не окрепшим льдом. Мало того, схватили ее брата Петра Долгорукого, обвинив в лиходействе: он, видите ли, утопил царицу.
Обо всем этом, однако же, можно думать, даже можно мысленно возражать Ивану Грозному, только ни в коем случае не давая возможности прочитать твои мысли на лице.
Иван Васильевич продолжал вспоминать о всех женах, винил себя за то, что отсылал их в монастыри (о Долгорукой почему-то не вспомнил), и только в смерти Василисы Мелентьевой не упрекал себя.
— Не знатную взял за себя, а она, негодница, пустилась прелюбодействовать. Я самолично застал у нее сокольничего Ивана Колычева, прикончил его посохом, а на другой день соединили прелюбодейку и прелюбодея навечно в едином гробу.
Не сказал, что Василису Мелентьеву положили в гроб живой.
Умолк надолго государь. Поглаживал в задумчивости бороду, осмысливая что-то его волнующее, и вот, наконец, спросил:
— Думаю я, верно ли поступаю, сговариваясь о свадьбе с Марией Гастингс? Скажи мне, как на духу.