– Женщины – помеха счастью?
– И притом – его непременное условие! Женщины... Если бы их не было, разве мы были бы способны хоть на что-то? А впрочем... Когда-то у меня была жена – прелестная, умная, очаровательная... Женщина, каких сейчас не бывает... Но в том-то и штука, что женщины такие, каковыми их создала природа: их страшит рутина семьи почти так же, как одиночество, вот они и мечутся между надежным мужем и необязательным адюльтером... Но дело даже и не в этом. Жаль, что с потерянной любовью мы теряем и частичку себя. – Бутурлин помрачнел, какое-то время сидел молча, потом выговорил:
– А сейчас я скажу вам крамолу, но вы подумаете и оцените истинность этой мысли.
– Может быть.
– Тома написаны о женском непостоянстве и странностях поведения; вариации на эту тему различны, от примитивного: «Все бабы – дуры» до сакраментального:
«Чего хочет женщина – того хочет Бог». И все это неверно. А верно другое.
Женщины на самом деле исключительно, последовательно, целенаправленно л о г и ч н ы! И все их поступки продиктованы здравым смыслом, лишь слегка припудренным эмоциями! Пока мужчина ищет Бога, стремится постичь непостижимое и объять необъятное, женщина давно с «этим старичком» на равных; ей не важна непостижимость Сущего, ей куда интереснее решить, как это можно использовать!
Мужская логика ущербна. Мужчины честолюбивы и амбициозны, их влечет величие и видимость бессмертия, они то воспаряют душой к звездам, то падают в бездну отчаяния... Такова наша природная суть: искать новые миры и новые земли, пережигая себя в пламени страстей. У женщины – другое предназначение: сохранять. А если и искать, то лишь мужчину, что захватит для нее как можно больше материальных благостей... Согласны?
– Не во всем.
– Хотите пример? Извольте. Женщина может достичь чего-то в ремеслах для избранных, называемых искусствами, лишь тогда, когда отрешится от собственно женской природы. Так и было: добровольное отрешение гордячки Марины Цветаевой привело ее в петлю, вынужденное отрешение изумительной Анны Ахматовой – в одиночество. И как бы это ни было жестоко, в их творчестве людей волнует тот самый излом, рана, душевное смятение, та неземная жуть бездны, у первой – нервная, у второй – спокойная, но у обеих – мучительная и оттого чарующая нас, устроенных и самоуспокоенных... Не так? Ведь и тревога, и страх, и одиночество – все это боли души.
Данилов лишь пожал плечами. Бутурлин налил себе водки, выпил махом, скривил губы в язвительной усмешке: над жизнью или над самим собой? Произнес:
– Любую женщину – будь она самой незаурядной личностью или простушкой – лучше любить на расстоянии. Тогда ты можешь ее возвысить до любого пьедестала... Хотя... – Бутурлин помрачнел. – Есть в этом что-то от трусости.
Вернее – от страха жить. Ну да: все мы в той или иной степени боимся жить в этом мире: он жесток, скуп, расчетлив и до омерзения скучен. Мир, что внутри нас, нам милее и дороже. Вот только...
Если его не выпустить наружу, он способен спалить целиком, без остатка.
Бутурлин снова налил водки и снова выпил один. Спросил:
– Вы догадались о моей профессии?
– Нет.
– Я словоблуд, – произнес он, чуть помедлив и улыбнувшись с искренней давней печалью. – Профессиональный манипулятор нестойкими душами... Когда-то считался писателем, у меня даже вышло несколько книг... А! – Он махнул в сердцах рукой. – Дрянь были книги, мусор. Мне думалось тогда: нужно сначала пробиться, а вот потом... Этого «потом» у меня не оказалось. Страна плавно перешла от перестройки к перестрелке, а жить я привык вполне пристойно, в материальном-то смысле. Быстренько огляделся и попал как цыпа в бульон: не только не голодно, а наваристо! Занялся рекламой поперву, а там и организацией предвыборных, благо страждущих послужить народу как репок – сажать не пересажать! И тоже все думалось: потом, потом, потом... Вот квартиру... Вот дочку устрою... Вот сам малость отдохну... И шпорить вроде время пытался, успевать... Ведь успех – это когда ты успел! К раздаче, к корыту, к корме, к власти, к славе. Я не успел ничего. А время сжималось, сжималось, как шагреневая кожа... Знаете, что самое страшное? Дни стали короткие. Совсем. Не успел проснуться, словом перекинуться – отлетать пора. Сны и те стали серые, как сырой мартовский подлесок.
Бутурлин охмелел вдруг. Подбородок его стал тяжел, уголки губ скривились вниз, лицо закаменело, а в глазах заклубилась та самая мутная тоска, что так страшит людей своей безысходностью. И заговорил он теперь тихо, почти шепотом, словно выдыхал остатки души:
– Вам известно, Данилов, что такое честолюбие? Нет, не то, что зудит мелким бесом и до крови царапает душонку коготками зависти... Я имею в виду честолюбие настоящее, «быть или не быть», жену ревновать к Казанове, говорить о музыке с Моцартом, спорить с Шекспиром по поводу удачи или неудачи строки! И вот представьте: мысли, видения сжимают вас тесным кольцом, а вокруг – сутолока «трудовых будней»: сделать, найти, договориться, пробить, устроить... И жизнь – вязнет в невнятных разговорах и разговорчиках, и все вокруг – какие-то «полу-», и сам ты даже не «полумилорд, полуподлец», а так, шушера, полуделяга, и жизнь твоя не жизнь – черно-вичок, какого не жалко и выбросить! А честолюбие душит – нет, не жаждой неутоленного тщеславия, – тонной тоской несвершенного!
Жизнь... Любой человек за свой земной срок проживает их несколько, и ни одна не похожа на ту, какую он себе выбрал . бы сам. А еще – сотни их, тысячи – доблестных и дурных, глупых и никчемных, значимых, стремительных и медленно-просветленных – он проживает с героями книг, делаясь то похожим на вымышленные персонажи, негодуя, погибая и воскрешаясь с каждым из них... А мне... Мне осталось дожить эту жизнь пустословом и пьяницей... Хотя... – Бутурлин ухмыльнулся. – Чем я хуже Сократа? Или – чем Сократ лучше меня?
Богохулением? Многословием? Алчностью к похоти и позерству?
Люди странны. Диоген Лаэрций написал еще во времена оны историю греческой философии, но – кто его помнит? А помнят – сумасшедшего Диогена Синопского, прославившегося юродством и дервишеством, но без свойственной тем пророческой прозорливости. Чем он задел людское тщеславие? Тем, что ответил царю царей Александру, сыну Филиппа, дерзко и вольно? Тот спросил, как он может наградить великого аскета,на что Диоген ответил: «Уйди. Ты загораживаешь мне солнце». Или – еще отважнее: «Ты стоишь между солнцем и мною». И эта фраза сделалась для живущих важнее всего жизненного труда Лаэрция, поставив отрешенную мудрость выше власти, могущества, славы и даже бессмертия!
Это ли не удивляет? Или – Диоген Синопский поразил современников своей способностью проникновения в суть? Ведь это он бродил днем с лампою по городу и повторял: «Ищу человека!» Он что, был мудр? Или настолько глуп, что не понимал – совершенных людей нет и быть не может, все поиски его – тщетны... Так какой он был, Диоген Синопский? Хитрец, трюками украшавший свою жизнь и развлекавший толпу? Или же – нищий бродяга, потерявший всю и всякую волю к жизни, да и волю к смерти тоже? Полубезумное животное? И все приписываемые ему слова сочинил неведомый – мудрец? озорник? философ? – и они дошли до нас в анекдотах, и седина веков придала им должное благолепие и благородство? Имя же сочинителя история не сохранила, кто бы он ни был: без эмоционального сочувствия, с каким люди позднее воспринимали слова, приписываемые Диогену, сами по себе они были лишь претенциозной выдумкой, и ничем иным. Ничем.