– Так зачем же тогда умирать? Может лучше продолжить борьбу? Умирают ведь один раз. А из царства теней не возвращаются, я, по крайней мере, таковых не видел, кто бы переплыл обратно Лету и вновь вступил на берег бытия.
– Ты хочешь спросить, игемон, страшит ли меня смерть? Что ж, в единственную ночь откровений, подаренную нам с тобой, скажу честно: «Да! Я боюсь умирать!» Тебе ведь, наверняка, доносили, что обо мне люди придумали очень много слухов, порой доходящих до полного бреда. Про мои знахарские дела мы уже говорили, и то не чудеса, но простые знания. Я долго жил в Египте и многому там научился, а потому никогда не поднимал из гробниц мёртвых, ибо пробуждал спящих, пребывающих в глубоком сне. Да, у меня бывали всякие знамения и видения, но спроси кого-нибудь, хотя бы самого себя, разве не было у тебя, например, вещих снов, или не было такого чувства, что ты здесь уже когда-то был, и эти слова уже однажды слышал, и того человека где-то видел? Всем нам страшно уходить из этой жизни, ибо мы не знаем, что ждёт нас в другой и есть ли она – та, другая. Смерть – это главная загадка природы и человеческого бытия. Никто и никогда не возвращался оттуда, с той стороны земли, и в этом ты прав, прокуратор! Только сумасшедший может не бояться смерти…
Мы разговаривали уже несколько часов, а утро всё ещё не приходило, словно кто-то нарочно задержал солнце где-то за горами на подходе к Иудее, остановив рассвет. Осуждённый внешне вёл себя совершенно спокойно, хотя чувствовалось, что страх приближающейся смерти постепенно охватывает его. Он украдкой поглядывал на восток, про себя, наверное, молясь, чтобы темнота не торопилась бы уходить, уступая своё место восходу дневного светила. Казалось, что только ночь, длинная и печальная, сейчас была единственным союзником несчастного Назорея, ибо она всё никак не хотела заканчиваться, продлевая тем самым жизнь моего собеседника. Но время неумолимо, и нельзя остановить быстрый и стремительный бег его. Это для меня ночь чудилась долгой и бесконечной, но для осуждённого на смерть узника она, наоборот, казалась короткой и скорой. Рассвет был просто обречён прийти. Он и пришёл, как положено, ибо уже потихоньку начинал забирать предназначенное ему время, заканчивая своим наступлением и без того короткий отрезок оставшейся жизни, отведённой проповеднику. Пора было вызывать стражу, что я и хотел сделать, но неожиданно для самого себя вдруг сказал:
– Я не хочу смерти твоей, а посему прикажу сейчас своим воинам схватить на улице первого попавшегося бродягу, дабы он занял бы твоё место. Чтобы его не узнали и не смогли бы заметить подмены, легионеры отделают его кнутами так, что никто на свете не сможет распознать – кто се есть на самом деле, ты или другой человек. Дабы хитрые жрецы ничего не заподозрили бы, подмену проведём после суда Синедриона. Тебе же дам лошадь, денег на дорогу и сопровождение, чтобы смог ты спокойно под покровом следующей ночи уехать навсегда отсюда. Беги, иудей!!! И беги подальше! Например, в Галлию, а лучше в Сарматию, что лежит за Понтом Эвксинским. То земля не римская, но варварам принадлежащая, дикая и малолюдная, там сможешь продолжить своё дело. Подмену, думаю, никто не обнаружит. Снимай свои грязные лохмотья. Я распоряжусь принести тебе одежду римского легионера. Помощь сию оказать желаю не потому, что ты убедил меня в правоте своей, и я учение твоё принял за истину, но за доброе дело и услугу, оказанную одному человеку.
– Я знаю, игемон, о ком идёт речь: о красивой, молодой женщине, приходившей в Кайфу. Платье служанки, в которое она был переодета, не смогло скрыть её знатного происхождения. Это твоя жена? Я рад, что болезнь от неё отступила. Значит, помощь моя была не бесполезной. Но не так сильно помог ей я, как её любовь к тебе, прокуратор, жажда жизни и вера в мои слова. Чудес никаких не было и не бывает. Я просто почувствовал, что ей очень хочется выздороветь и жить, поэтому только и укрепил её в том желании.
– Спасибо тебе, Иисус! – я впервые за всё время нашего разговора назвал пленника по имени, отчего он особенно внимательно посмотрел на меня. Немного помолчав, проповедник вдруг неожиданно изрёк:
– Пожалуй, можно было бы принять твоё предложение, прокуратор Иудеи, но при одном условии.
– Ты, ставишь мне условия? Интересно!
– Так вот, игемон, – спокойно сказал Назорей, будто не услышал моего саркастического тона, – согласен ли ты, пойти со мной? Прямо сейчас, бросив всё, дабы нести в земли те, куда побежим, слово истины?
Предложение проповедника было столь внезапным, что я буквально остолбенел от услышанных слов. Но моё замешательство длилось не долго.
«Что он говорит? Да как этот грязный и нищий оборванец осмелился предложить мне такое? Да чтобы…» – пронеслось в моей голове, и чувство безудержной ярости заклокотало внутри меня. В первое мгновение я даже захотел выхватить из ножен свой меч и отрезать язык подлому наглецу, сделавшему римскому прокуратору столь непристойное предложение. Мне стоило большой воли, сдержаться от немедленного наказания, ибо никогда не считал себя палачом, но воином, которому негоже было марать свои руки ремеслом заплечных дел мастера. Стараясь не кричать, чтобы не поднять на ноги весь дворец, я тихо и медленно выговорил:
– Да ты видно сошёл с ума? Ты что говоришь, безумец? Кому делаешь сие гнусное предложение? Мне!?… Римскому прокуратору? Наместнику в Иудее? – я буквально задыхался от ярости, душившей меня, но говорить старался при этом спокойно, – ты предлагаешь преступить мне через клятву? Ведь я присягнул на верность империи, и нет большего бесчестия, чем предательство. Не испытывай моё терпение, иудей, своими глупыми словами, ибо последствия за них могут быть весьма плачевными для тебя!
– Прости, прокуратор! Ты прав! Но и я тоже! Не торопись осудить меня, ибо не может быть терпимым тот, кто уверен, что он вполне прав, а другие совершенно не правы. Я не хотел обидеть тебя, но другого ответа, кстати, от тебя и не ожидал, хотя сожалею, что и ты меня понял неправильно. Я не предлагал тебе совершить предательство, но дружбу и приглашение послужить благому делу. Может, потом вспомнишь, поймёшь и согласишься? Только я тоже не приму твоего предложения, так как имею понятие о чести, и, хотя жить желаю не менее других, смерть выбираю и потому отвергаю с благодарностью твой добрый порыв, идущий от сердца. Нет за тобой ничего, в чём бы можно было обвинить тебя за смерть мою. Искушение избежать вероятной казни во мне весьма велико, но я просто обязан преодолеть его, иначе не будет истинной веры, но посмеются потомки над слабостью моей и назовут все дела мои пустыми словами и тленом, а меня самого обманщиком и негодяем. Ведь это то же самое, что бежать с поля боя, а трусов, как сказал ты, положено убивать. Нельзя, чтобы из-за обычной человеческой слабости окончательно забылось всё, что говорил я и чему учил, иначе быть мне преданным забвению и проклятию. Не должны люди, вспоминая обо мне, думать, что я прожил жизнь болтуном, пустословом или трусом, тем самым, списывая пороки свои на пример моего поступка. Нет, игемон! Мне должно и нужно идти на суд Синедриона и, если придётся, то и на крест, хотя очень не хочу этого, ибо страшно боюсь умирать. Я не Бог, но обычный человек, желающий жить. Никто и ничто не в праве отобрать у человека жизнь его, данную ему по рождению, потому как в момент появления на свет вкладывает в него Господь душу, которая принадлежит тому, кто даёт её, и только он может забрать, однажды данное, обратно. С верой и надеждой иду я на смерть! Будущее покажет – прав ли был я или нет? Ты ведь знаешь, прокуратор, что побеждающий никогда не потерпит вреда от смерти. И отпусти меня, игемон! Я очень устал, к тому же мне ещё надо подготовиться к завтрашнему суду Синедриона и, возможно… – договаривать пленник не стал, но я понял, о чём в тот миг подумал несчастный узник, ведь умирать проповедник не хотел.