Некоторое время наблюдал свое отражение. Чем дольше смотрел, тем туманнее и влажнее становились его глаза. Дыхание участилось, грудь высоко вздымалась. Он приблизил к серебряному стеклу покрасневшие, налитые соком губы и жадно, страстно приник. Поцеловал себя долгим обморочным поцелуем, уста в уста, пока не пробежала по его сильному туловищу мелкая судорога. Ослабел, обмяк. Вяло отошел от зеркала, оставив на стекле влажный, тающий отпечаток.
К причалу вылетела игривая «альфа-ромео», напоминающая нарядную бабочку. За рулем восседал смуглый круглолицый тувинец, огромного роста, с серебряной серьгой в ухе, сын шамана, уроженец Саян. Рядом с ним откинулась очаровательная мадам Стеклярусова, мать невесты, вдова петербургского мэра. Ее нежное целлулоидное лицо было доведено в салонах красоты до молочно-восковой спелости. Недавно перенесенная очередная подтяжка придавала ей вид двадцатилетней барышни. Бирюзовые глаза светились наивным счастьем. Широкополая парижская шляпа делала ее похожей на садовый цветок. Розовое девичье платье открывало грудь настолько, что всякий желающий мог рассмотреть смуглые, натренированные соски. Вышли из машины, проследовали к трапу. Тувинец нес на плече громадный баул, как охотники Саян носят туши убитых медведей.
— Вы очень милы, — прощебетала она капитану Якиму, потрепав шаловливой ручкой его мужественную, гладко выбритую щеку. — Мой бедный муж не дожил до счастливого дня, но там, на небесах, он радуется счастью Луизы. Очень милый кораблик, — бубенчиком звучал ее голос, а пальчики, усыпанные самоцветами, как бы невзначай бегали по гульфику капитанских брюк, как это делает пианист, играя Скрябина.
Оказавшись в номере, она тут же распустила тесемки платья, обнажила полную, с голубоватыми наплывами спину. Пала на кровать лицом вниз, пролепетав:
— Дорогой Тока, ты не забыл? Время приступать к процедурам.
Сын шамана был приставлен к неувядающей женщине, которая так много сделала для жителей горной страны, что те решили открыть ей секреты долголетия и вечной молодости. Они направили ей в услужение молодого колдуна, владеющего восточными практиками. Тока — так звали врача и целителя — сбросил покровы из тонко выделанных козьих шкур, обнажил бронзовую мускулатуру атлета, оставшись в набедренной перевязи.
— Давай же, Тока, — торопила мадам Стеклярусова.
Тувинец опустил на ее поясницу могучее бронзовое колено. Надавил на чакру, так что затрещали и разошлись швы многочисленных подтяжек — за ушами, на шее, на животе, на боках, под лопатками, под языком, в глазницах, в матке, в правом полушарии, в селезенке, в двенадцатиперстной кишке. Стало легче дышать, словно сняли корсет. Тувинец мощными пальцами стал мять тучную спину, как месят тесто в квашне, погружая пятерни в податливую мякоть. Постепенно из раскрытых швов стал выступать синий жир. Лекарь соскабливал его ножом из медвежьей кости и складывал в старинную склянку.
— Теперь доставай «малых мира сего», — торопила его прекрасная пациентка.
Врачеватель извлек березовый туесок и высыпал на нее лесных муравьев, которые расползлись по распаренной спине, покрывая ее укусами. Женщина, повизгивала от наслаждения, выделяя в местах муравьиных укусов капельки желтого пота. Тувинец снимал их костяным лезвием и стряхивал в склянку.
— Теперь эликсир «Хозяин тайги» и мазь «Хозяйка ущелий», — требовала женщина.
Молчаливый лекарь извлек бутылку с желудочным соком медведя и флакончик с ядом горной гадюки. Лил на спину из обоих сосудов. Спина вскипала, покрывалась волдырями, сочилась ржавыми ручьями. Тувинец орудовал костяным ножом, стряхивал коричневатую жидкость в подставленную склянку.
— Теперь — «Удар милосердия». — Мадам Стеклярусова ловко стянула остававшиеся на ней покровы, обнажив две желтые продолговатые ягодицы, напоминавшие сросшиеся лежалые дыни. Тувинец сорвал с чресл повязку, освобождая заветный амулет, который оказался детородным отростком изюбря. Был украшен костями осетра, перьями орла, панцирем черепахи, кедровыми шишками и острыми иглами дикобраза.
С протяжным криком: «Уи-и-и уо-о-ол!» — нанес разящий удар, разделяя сросшиеся дыни. Стеклярусова возопила, оглашая ущелья победным криком оплодотворенной медведицы.
К пристани Речного вокзала — шедевра сталинской архитектуры, где итальянское причудливо сочеталось с неандертальским, вылетел кортеж автомобилей. Вереница представительских машин перемежалась тяжеловесными «джипами» охраны, пылко мерцающими машинами сопровождения. Раскаленная вереница остановилась у теплохода. Телохранители помогали выйти тем, кого в народе называли «могучая кучка» и кто составлял ближнее окружение Президента. То были генпрокурор Грустинов, председатель Госдумы Грязнов, министр экономики Круцефикс, телемагнат Попич и министр обороны Дезодорантов. Все держались вместе, были встревожены, недоверчиво поглядывали на белоснежный, окруженный пышными огнями корабль. Шли по трапу гуськом, осторожно ставя ноги, словно боялись, что трап может рухнуть и они упадут в темную, с ртутным отливом воду.
— Василий Федорович прибыл? — спросил Грустинов у капитана Якима.
— Так точно, — по-военному отрапортовал капитан, называя номер каюты, в которой остановился Есаул.
Офицеры экипажа в белых мундирах с серебряными позументами, вооруженные кортиками, провожали вождей по каютам, передавая им ключи с костяной головой поэта, напоминавшие жреческие символы.
Прокурор Грустинов, как только оказался в каюте, запер на два оборота дверь. Осмотрел все углы, словно опасался засады. Постучал кулаком в стену, убеждаясь в ее прочности. Плотнее занавесил окно, чтобы чужой взгляд не проник с палубы в помещение. Извлек мобильный телефон, затрепетавший в его толстенной пятерне, как жемчужная раковина. Набрал номер отдаленной колонии, где за колючей проволокой с пулеметами, в тюремном бараке, на нарах, в серой робе зэка томился некогда могучий нефтемагнат. Узник давно уже отказался от своих либеральных воззрений. Миновал краткосрочную фазу увлечения социал-демократией. От «левого поворота» качнулся к национальной идее, призывая к национально-освободительной войне. Но и это осталось позади. Погруженный в мистику, исполненный видений, он принял православие и дал обет, выйдя на свободу, постричься в монахи. Генпрокурор внимательно следил за его эволюцией, с облегчением наблюдая, как в знаменитом узнике исчезает мстительность, он уже отказался от мщения своим мучителям и расхитителем нефтяной корпорации. Пел псалмы, призывал любить «врагов своих», особенно прокурора Грустинова. Однако грядущие в стране перемены, неизбежный уход Президента Парфирия и возвышение Куприянова, сулили прокурору неприятности. Набрав телефон начальника колонии, он сухо приказал:
— Так, полковник, слушай сюда. В прошлый раз ты докладывал, что заключенный «2769-7» назвал тебя «Брат мой», за что ты посадил его в карцер. Больше не сажай, понял? Пусть называет. Купи ему леденцов, скажи — я прислал. Пошей ему рясу, как он просил, скажи — я велел. Приведи к нему попа, скажи — я приказал. И вообще с ним помягче, помягче. Понял, полковник? Так-то, брат мой!
Остальные члены «могучей кучки» вели себя столь же встревоженно. Министр экономики Круцефикс, оказавшись в замкнутом пространстве каюты, испытал ужас клаустрофобии. Тихо взвыл, стал биться головой о стены, рвать клочковатый комок бороды, петь гнусным голосом романс на стихи Гейне: «Кенст ду дас ланд, во ди цитронен блюэн…»