Казак добежал до торца, прижался к стене, двинулся вдоль нее, переставляя ноги, как цапля, невидимый для тех, кто засел в здании, и тех, кто скрывался за стеклянной стеной телецентра.
Он достиг стекляшки, нагнулся. Затрепетал в темноте, освещая ладонь, крохотный огонек зажженной спички. Превратился в факел. Озаренный, с потным блестящим лицом, растопыренными усами, выпуклой грудью, на которой темнел крестик, казак размахнулся и швырнул бутыль внутрь дома. Побежал вдоль стены, едва не сбив с ног Белосельцева. Белосельцев чиркал спичками, ломал их. На третьей спичке высек малый трепетный огонек, поджег засунутый в горловину бутылки платок, жарко, огненно полыхнувший. Побежал к стекляшке, видя, как внутри здания взрывается брошенная казаком бутылка. Как озаряется холл, перила, уходящая наверх лестница, черные бегущие стрелки. Обжигаясь о шумный факел, отводя свою длинную, как горящая головня, руку, метнул бутылку. Она, как комета, стала превращаться в огромный, до потолка, взрыв света. Внутри этого белого шарообразного света была пустота, и в этой пустоте, похожий на шерстяную горящую обезьяну, метался стрелок, и двое других охлопывали его, сбивали огонь.
Белосельцев мчался по кочкам, по кратчайшему расстоянию, к деревьям, потеряв казака из виду. У стены, где они только что были, уже грохотали выстрелы, метались трассы, отскакивали от асфальта раскаленные трассеры, а в здании все светлей и шире разгорался пожар.
«Хорошо… – бормотал Белосельцев, шагая под деревьями, вдыхая воздух сквозь оскаленные зубы. – Хорошо… – Не оглядываясь на пожар, он забредал все глубже и глубже в парк. Слышал за спиной беспорядочную пальбу. Там, перед входом в здание, стрелки сводили трассы на убитых, недвижных людях, поражая их в третий, четвертый раз. А он, живой, неуязвимый, шагал среди темных деревьев. – Хорошо…»
Он сделал широкий круг по парку. Кое-где за деревьями прятались люди – остатки рассеянной, недобитой толпы. Вышел на улицу, под фонари. В отдалении подобно слюде мерцал телецентр. Напротив смолисто и красно разгорался пожар. Через улицу, окруженный деревьями, чернел зеркальный пруд. Белосельцев успел разглядеть глянцевитый след на воде, оставленный проплывающей уткой, и белое туманное облако шереметьевской усадьбы на другой стороне пруда.
И вдруг вдалеке у проспекта Мира он увидел черную, шевелящуюся, неразличимо-слитную массу, которая вяло, как расплавленный вар, заливала улицу. Гудела, рокотала, медленно приближалась. Это была толпа, ее главная лавина, оторвавшаяся от Дома Советов, проплывшая по Москве и теперь достигшая останкинского пруда. В эту толпу вбегали, вонзались редкие, оставшиеся от расстрела люди, наполняли ее своим ужасом, своей страшной вестью. Хотели остановить, развернуть. Но толпа, неповоротливая, слепая, не внимала им, мерно и неотвратимо двигалась к пожару, к слюдяному сверканью телецентра. Разум толпы, ее воля были удалены от передовой кромки, помещены и спрятаны в черную шевелящуюся глубину и в эту глубину, из вечернего неба с отточенного острия слетали невидимые лучи, управляли толпой, вовлекали ее в смертельную зону.
Белосельцев вдруг испытал страшную усталость и опустошенность, словно лучи коснулись его, выжгли все его содержимое, оставили легкую труху пепла. И он, легкий, пустой, как оставленный жизнью кокон, смотрел на толпу. Он был беспомощен и ничтожен перед этим нечеловеческим геологическим движением, напоминавшим движение материка, на котором поместилась малая, слабая, его, Белосельцева, жизнь.
Толпа казалась мирной, почти праздничной. Было много молодежи, женщин. Виднелись люди, несущие на плечах детей. Играла гармоника. Сквозь шарканье ног слышался смех, нестройные песни. Две барышни, попав под свет фонаря, улыбнулись Белосельцеву, махнули букетиками, приглашая к себе.
Он смотрел, как проходит толпа, бессильный, немой, понимая никчемность своего здесь присутствия, невозможность образумить толпу, поведать ей о случившемся, развернуть ее вспять, направить обратно, в центр, прочь от пожара, от стеклянного бруска телецентра, от живой, наполненной ядом башни.
Он услышал, как через головы толпы, из-за пруда, над черной водой раздался голос громкоговорителя. Не дребезжащий, словно фольга, звук мегафона, а чугунный, мощный рокот громкоговорящей установки, какие крепятся на крышах агитационных автобусов или броне транспортеров. Хрипловатый, жестокий, стократ усиленный голос вещал:
– Товарищи демонстранты!.. Ваш митинг несанкционирован!.. Прошу разойтись и не приближаться к телецентру!..
Толпа, взбодренная, радостно возбужденная голосом, лишь прибавила шагу. Люди переглядывались, брали друг друга под руки, улыбались. Проходящий мимо Белосельцева молодой мужчина встряхнул на своих плечах ребенка, стал прыгать на месте, изображая лошадь. Ребенок, пугаясь и одновременно восторгаясь, заливался тонким счастливым смехом.
– Товарищи демонстранты!.. Два раза повторять не буду!.. Через минуту без предупреждения открываю огонь!..
Впереди разгорался пожар. Озаренные пламенем, лежали убитые. Клокотов со своей кассетой, старик, расстеливший бороду на асфальте, голоногая женщина и ее подстреленный сын. Толпа, слепая, неведающая, с любопытством тянулась к пожару, к чугунному, излетающему из громкоговорителя голосу. Белосельцев, бессильный, знающий все наперед, не мог ее удержать.
Пересекая улицу у телецентра, зажегся узкий белый луч. Следом другой, третий. Слепящие глазницы, укрепленные на броне невидимых, погруженных во тьму транспортеров, бросали белые, шарящие снопы. Они подсвечивали толпу, разноцветно зажигали попадавшие в луч шляпки, транспаранты и флаги. В этих лучах, пестрые, как конфетти, полетели красные, синие, золотые искры, и трескуче, разрывая воздух на длинные волокна, будто чьи-то огромные мускулистые руки сдирали с дерева сочное лыко, ударили пулеметы. Пули врубались в толпу, в ее голову. Прорезали, обстругивали, расщепляли. И там, где встречались пули с подступавшей к телецентру толпой, возник ужасающий, ни на что не похожий звук, состоящий из визгов, хрустов, металлических лязгов и еще чего-то, похожего на сиплые выдохи огромных легких, в которых клокотали сгустки крови, мокрый горячий воздух, выдувавший красные пузыри.
Толпа давила, наваливалась. Уничтожаемая, расстреливаемая голова ее вжималась, откатывалась. Две эти встречные силы сталкивались, превращались в бугры и ямы. Толпа походила на воду, куда ухнул огромный булыжник, и по ней ходуном ходили волны и буруны.
Пулеметы бэтээров продолжали стрелять. Голубые трассы летели в толпу, и выше нее, над головами, и еще выше, упираясь в горящее напротив здание, и еще выше, к телебашне, к ее синеватой игле, и мимо, в пустое черное небо. Казалось, за пулеметами, под колпаками бронированных башен сидят безумцы. Пулеметы выдираются из их рук. Они вслепую посылают очереди в людей, в дома, в небо, сойдя с ума под дымными стальными колпаками, осыпанные звонкими раскаленными гильзами.
Ужас и смерть попавших под избиение передних рядов докатились до середины толпы. Толпа остановилась, уперлась, вязко залипла посреди улицы, а потом стала отступать, сначало вяло, а затем все быстрей и быстрей. И наконец, тяжело и глухо побежала назад, рассеиваясь по обочинам, по берегу пруда, среди деревьев парка. Толпа разваливалась на множество темных, охваченных ужасом комков. И в эти распавшиеся сгустки жизни, находя их, промахиваясь и вновь отыскивая в сумерках, били пулеметы бэтээров, воспаленно светили прожектора.