Они сидели втроем и молчали. Красный Генерал, нахохленный, горбоносый, с колючими усиками, не проронил ни слова. Белосельцев спрятал драгоценную информацию в самую сердцевину памяти. Визитку Руцкого он сунул в карман пиджака, наткнувшись на кобуру с пистолетом. Стал ждать, когда ему позволят уйти.
– Есть вести из бригады? – спросил Руцкой генерала.
– Никаких. Телефонная связь оборвана. Все аккумуляторы сели. Сейчас их вынесли на улицу, делают подзарядку от фонарных столбов.
– Черт бы его побрал, коменданта! Я бы его пристрелил! Весь резерв солярки спустили, дизеля стоят! Сейчас бы солярки сюда тонны три! Мы бы всю связь запустили!
Он опять оживился. Щеки налились упругой багровой плотью. На висках набухли вены. Он начал ерзать, поглядывал на занавеску, сквозь которую врывались в кабинет незримые лучи, зажигали дрожащий индикатор прибора.
– Подслушивают, гады!.. А хера вы не желаете?.. Передайте своему главному долбоебу, что я клал на него с приветом!.. Он еще перед трибуналом попляшет!..
Руцкой вскочил, подбежал к письменному столу. Дернул ящик, вытащил из него маленький, с овальными углами чемоданчик из крокодиловой кожи, перетянутый хромированной лентой, с наборным замком и кодом.
– Вот где у меня Ельцин!.. Вот она, игла Кощея Бессмертного!.. Тут его смерть!.. Не счета в швейцарских банках! Не взятки! Не алмазы и нефть! Не история болезни! Не то, что у него печень гнилая и в башке гной и слизь!.. Здесь фонограммы, пленки, спецзаписи!.. С послом Америки! С резидентом американской разведки! С Клинтоном! С Колем!.. Запись того, как, под какие условия он продал Советский Союз! Ядерный потенциал! КГБ! Вся картина его предательства!.. Говорят «чемоданы Руцкого»! На хрен они мне сдались, чемоданы! Только этот один чемоданчик!.. Они осаду затеяли, штурм готовят, чтобы этот чемоданчик добыть!.. Я его на трибунале раскрою, когда Ельцин будет в клетке сидеть!
Руцкой не то засмеялся, не то закашлялся. Кинул кейс обратно в ящик стола. Громко его закрыл.
– Александр Владимирович! – в дверях показался начальник охраны, похожий на пушистого, с вкрадчивыми повадками кота. – Добровольческий полк к смотру готов. Вас ждут.
– Иду! – сказал Руцкой, набрасывая на плечи пиджак. – В город пойдете завтра, – сказал он Белосельцеву. – А сейчас пойдем, посмотрим наше героическое воинство!
Все вместе они вышли из кабинета.
Белосельцев, получив задание, с первых же минут, едва опустил в карман визитную карточку Руцкого с телефоном и башенным номером бэтээра, начал испытывать странное беспокойство. Будто спрятанная в глубину его сознания информация уже не хранилась в одном заповедном месте, а вся его плоть и жизнь стали неотделимы от этой информации. Выраженная в цифрах и именах, она была информацией о его собственной жизни и смерти. Не понимая до конца случившееся, он испытывал недоумение и тревогу. Он спустился вслед за Руцким по холодным ступеням Дома Советов. В стеклянном солнечном холле, напоминавшем огромный холодный куб света, на Руцкого набросились журналисты. Все шумное, колючее, настойчивое и трескучее скопище. Они цеплялись треногами, целились телекамерами, озарялись вспышками, топорщились микрофонами. Они тянулись к Руцкому, протягивали к его усам гуттаперчевые набалдашники, путая русские слова, что-то выкликали и спрашивали. Охрана оттесняла их, гнала, кричала, а они сдвигали охрану, окружали Руцкого окулярами, губчатой резиной, моментальными слепящими вспышками.
Охрана кулаками и локтями пробила в толпе коридор. Руцкой, помятый и потрепанный журналистами, вышел на гранитные ступени пандуса, где был выстроен Добровольческий полк.
Ветреный блеск реки. Мазки и вспышки солнца, отрываясь от воды, летят в холодном синем воздухе. Туманится из серебристой пыли гора гостиницы «Украина». Вдоль гранитного парапета, спиной к реке, выстроен полк. Редкая цепочка людей в кепках, фуражках, касках, в гражданской одежде, в поношенных военных мундирах, в косматых казачьих папахах. На фланге красный лоскут материи, самодельное знамя полка. Оркестр, состоящий из медных тарелок и барабана. Река гонит расплавленные слепящие пятна. Люди в шеренге, среди этих пятен, колеблются, оплавляются, отекают в солнечную реку, и кажется, еще минута – и все они исчезнут, превратятся в отражение холодного света на бегущей воде.
Белосельцев смотрел на выстроенный полк, испытывая нежность и боль. Не умел объяснить, как эта нежность и боль касались его самого, как они связаны с новым секретным заданием, которое, словно острый колючий кристаллик, растворилось и расплавилось во всем его существе, окрасив его жизнь этой болью и нежностью.
Он вглядывался в шеренгу полка. Тут стояли старики и почти совсем еще дети. Бородатый сухой крепыш в поношенном френче с золотыми окисленными погонами и худющий парень, чьи хилые костистые руки выступали из коротких рукавов. Тут были отставники-офицеры, подтянутые, сохранившие выправку, державшие строй, и сутулые, не привыкшие к строю штатские, похожие на канцелярских работников. Белосельцев увидел лысоватого, без головного убора инженера, конструктора «Бурана», и рядом – строителя в пластмассовой каске с надписью «Трудовая Россия». Здесь же, бок о бок, стояли девушка с русой косой и брезентовой сумкой и юноша с черными кудрями, расставшийся на время с гитарой. Отдельным взводом выделялась казачья полусотня в фуражках и кудлатых папахах. Сотник Мороз, золотясь бородой и усами, ревниво оглядывал строй. Среди пиджаков и фуражек странно смотрелся человек в черном подряснике, розовощекий, белобородый, улыбающийся.
Их ряды были редкие, с интервалами, в которых светилась и играла река. Издалека с моста взирали зеваки. Заезжие туристы направляли на них бинокли из окон гостиницы. Бэтээры внутренних войск нацелили на них башенные пулеметы. Солдаты в касках навели автоматы. А они, разношерстные, кто в чем, стояли, взволнованные, истовые, как ополченцы, одним своим видом искупая мерзость мира, сонную дремоту отупелого народа, ренегатство вождей, подлость власти. Они явились сюда из московских пятиэтажек без повесток из военкомата и встали в неровный строй, готовые сражаться и пасть. Белосельцев почувствовал, как стало горячо и влажно глазам, и огни на реке расплылись в слепящее мерцание.
– По-о-олк!.. Ми-ирно!.. Ра-а-внение на средину!.. – разнеслась одинокая рокочущая команда.
Шеренга замерла, натянулась, соединилась в единое дыхание. Отделяясь от строя, картинно выбрасывая вперед прямые, шлепающие по камням ноги, прижимая к виску острую ладонь, двинулся командир. Руцкой смотрел, как он приближается, отдавал ему честь. И все, кто здесь был, – репортеры иностранных газет, зеваки, рядовые баррикадники, пулеметчики далеких бэтээров, омоновцы в оцеплении, наблюдатели в окнах гостиницы, – все на мгновение замерли, наблюдая, как приближается к Руцкому командир Добровольческого полка, оба знающие о своей обреченности, но выполняющие вмененный им ритуал. В этом бесхитростном, соединяющем людей ритуале было столько истовости, силы и красоты, столько наивной жертвенности, что даже враги, наблюдавшие с пандуса мэрии, шпионы, затесавшиеся в толпу защитников, циники среди газетчиков и репортеров забыли о своей вражде и цинизме, сопереживали, глядя, как приближается к Руцкому одинокий, в поношенном френче командир, хлопая по плитам подошвами стоптанных офицерских ботинок.