Глава двадцать восьмая
Они проснулись одновременно, секунда в секунду, в тихой пустой избе. Печь белела, малиновое одеяло светилось, и у него было ощущение, что во сне он перелетел через высокое пышное облако, опустился по другую его сторону.
– Здравствуй, – сказала она. – Пора подниматься, за дело приниматься.
– Дело-то у нас какое? – Он улыбнулся, обнимая ее под одеялом.
– Встанем, оглядимся. Глядишь, и дело найдется!
Хозяева ушли, словно из деликатности давали возможность постояльцам осмотреться, освоиться, разместиться в тесном жилище среди лавок, кроватей, столешниц. Белосельцев осторожно ступал по половицам, разглядывая убранство избы.
Два человека, мужчина и женщина, жили в избе, и каждый по-своему присутствовал в убранстве и в утвари.
Стеклянный створчатый шкафчик, прибитый к стене, отражал голубой свет окна, сквозь который белели горки тарелок и чашек, сахарницы, вазочки, рюмочки чисто вымытые и аккуратно расставленные. У белой печки находился набор ухватов, кочерга, деревянная, обглоданная по краям лопата, длинные щипцы для углей, все с черным промасленным, прокаленным железом, с отшлифованными смуглыми древками. Тут же у печки громоздились чугуны, сковороды, алюминиевые кастрюли, медный двухведерный самовар, а чуть в стороне примостились совок и можжевеловый веник, обтрепанный об углы и пороги, швейная машинка, накрытая кисейной накидкой, цветок на окне с бледным прозрачным стеблем – все говорило о хозяйке, о ее деловитости, трудолюбии.
Тут же был представлен хозяин. Горсть длинных блестящих гвоздей на окне. Двустволка на стене с растресканным ремнем, а над печкой с потолка свисает на бечеве, медленно поворачивается от теплого воздуха голубоватая беличья шкурка. Пара огромных рыбацких сапог с вывернутыми резиновыми голенищами, на крючке клеенчатый комбинезон с оранжевыми заплатками. На лавке – длинный, перемотанный изолентой фонарь, расколотый транзистор с антенной, замусоленный, с вырванными страницами журнал.
Среди этих примет не видно было детских игрушек, беспорядка и ералаша, учиненного детскими шалостями. Разглядывая избу, Белосельцев испытал к ее обитателям неясное сострадание. Обнаружил их странное сходство с собой и Катей.
– Прогуляемся, – предложила Катя. – Поглядим при свете, куда нас Бог привел.
Они вышли на крыльцо. Посреди двора стояла недостроенная, смолисто благоухающая лодка. Повсюду кудрявились стружки. На верстаке, длинные, обструганные, желтые, как сливочное масло, лежали тесовые доски. На кольях забора, как на языческом жертвеннике, были развешены костяные рыбьи головы. Близко бежала река, и на ней лодка, борясь с течением, оставляла серебряный клин. Осенние затуманенные леса плавно переходили в туманную голубоватую белизну недвижного моря, на котором лежало отражение белого солнца.
– Туда! – указала Катя на море. – Пойдем туда!
Они шли деревней по шатким дощатым помостам. Из окон выглядывали старушечьи головы, зорко, с любопытством всматривались. Попался навстречу всклокоченный и по виду не слишком трезвый мужик, тащивший на плече связку веревок. Быстрая сухая женщина с веселым птичьим лицом поклонилась им и несколько раз оглянулась. Пробежали ребятишки, синеглазые, румяные, распугав кур, которые недовольно сошли с мостков, белые на зеленой траве.
– Поселиться бы здесь навсегда! – сказала Катя, глядя вдоль деревенской улицы, уставленной серыми, седыми от соленого ветра избами.
Пережитое Белосельцевым еще в Москве на перроне чувство новизны не кончалось, а усиливалось с каждой картиной и встречей, словно его вели от картины к картине, от встречи к встрече и к чему-то готовили. К чему-то прекрасному, не имевшему имени, не существовавшему в прежней жизни. Ему казалось, что деревня с серебристыми избами, дощатые тротуары, куры на траве, встречные люди, проплывавшая по воде лодка с кипящим буруном – все окружено едва заметным прозрачным сиянием, источает таинственные лучи. И душа его, касаясь этих лучей, тоже начинает светиться.
Они миновали сельскую почту, такую же избу, как и остальные, но с синим почтовым ящиком, в который подслеповатая старуха старательно засовывала бумажный конвертик.
– А почему бы мне не стать почтальоном? – сказала Катя. – Останемся здесь, пойду работать на почту.
Он согласился. Эта мысль показалась естественной и возможной. Она – почтальон, быстро постукивает каблучками по тротуарам, несет набитую почтовую сумку, выкликает из домов хозяев, протягивает через заборы и калитки газеты и письма.
Они проходили мимо школы – длинного сруба с медным колокольчиком у крыльца. На дворе перед школой было безлюдно, но сама она была наполнена, излучала тепло, чуть слышный гул. Зазвенит колокольчик, и на двор высыпят шумные, скачущие ребятишки.
– Или стану учительницей. – Она продолжала фантазировать, словно они уже решили остаться здесь. – Буду преподавать литературу, русский язык. Ведь могут взять, правда?
– Возьмут, – уверял он ее и был почти уверен, что станет приходить сюда, к этой деревянной школе, ждать, когда загремит колокольчик, и она, его Катя, окруженная ребятишками, появится на крыльце.
Они увидели церковь, многогранный сруб с высоким тесовым шатром. Церковь была огромная и ветхая, наполненная гулкой ветреной пустотой. Дерево было седым, пористым, изъеденным солью, влагой, покрыто пятнами разноцветных лишайников. Двери были затворены и заперты на ржавый замок. Высокий крест, летящий среди облаков, наклонился, и казалось, падал. Своими рублеными боками, высоким, похожим на парус шатром церковь походила на корабль, приставший к песчаному берегу.
– Вызовем сюда отца Владимира, – улыбнулась Катя. – Ты ему станешь помогать. Изучишь каноны, будете окормлять народ.
Это казалось Белосельцеву возможным, хотя Катя и говорила с улыбкой. Белосельцев представил, как вслед за отцом Владимиром он входит в вечерний храм, помогает ему облачиться в тяжелые ризы, подает кадило с углем. Церковь наполняется смиренным людом. Зажигают тонкие свечи, люди молятся старинным образам. И среди молящихся в светлом платке, со свечой его Катя.
По мшистой тропке, среди глянцевитых красных листьев брусники, перевалили холм и оказались у моря. Ровное, белое, с блуждающими переливами света, под прозрачным, падающим из неба шатром, в котором мелькали птицы, лучи, бессчетные отблески, море накатывалось стеклянными языками на влажную отмель. Изумленные, восхищенные, они торопились на его холодный свет. Остановились на песке у плоских набегающих волн.
– Вот теперь мы пришли, – сказала она. – Теперь я тебя привела!
На отмели глянцевито блестели выброшенные ржавые водоросли – огромные кудрявые ленты, маслянистые, разорванные на ломти полушария, сочные, пахнущие йодом лапчатые листья. У воды бегали юркие серые кулички, длиннохвостые, круглые, похожие на черпачки. Подбегали к водорослям, долбили их острыми клювиками, не пугаясь людей, бежали дальше. Крикливые чайки разевали красные рты, нацеливали иглообразные клювы, пикировали на пришельцев, оглядывая их маленькими злыми глазами. С тонким воплем, опустив красные перепончатые ноги, пегая незнакомая птица сделала над ними крюк, полетела прочь в открытое море, словно несла кому-то весть о прибывших. В удалении от берега плыла, ныряла, вновь выныривала стая черных уток. Они заволновались, превратились в пенные буруны, и вдруг белый, хлопающий крыльями клин взлетел и пропал среди света и блеска. Огромный шатер лучей, выпадая из неба, застыл над морем, накрывая свое стеклянное отражение. Он соединял тучи и воды, невидимых рыб и мелькающих птиц.