Первые вибрирующие, задыхающиеся слова агитатора. Будто ударила по лоткам, жаровням, зеленым изразцам мечети накаленная сила и страсть. Обугленная, пробитая пулями, зовущая живая душа вылетела к толпе, и толпа, дрогнув, отрешившись от хлеба и денег, оглянулась на ее клекот и зов.
– Жители города Кабула!.. Соотечественники!.. К вам обращается партия, армия и правительство Афганистана!.. – Белосельцев, стоя рядом с Саидом Исмаилом, чувствовал, как вся его плоть превращается в звук, в проповедь, излетает сквозь раструб мегафона вихрями бесплотной энергии. – Враги афганского народа, агенты американского империализма и сионизма, пытаются уничтожить нашу свободу, льют нашу кровь, посылают в нас пулю за пулей…
Толпа обступала его гуще, тесней. Поворачивала к агитатору лица, обращала глаза. Верящие. Неверящие. С шатким колебанием веры. С ненавистью. С желанием понять. Отрицавшие. Глядящие сквозь прицельную сетку. Медленно ведущие крестовидную паутинку прицела по жарким говорящим губам с проблеском белых зубов. По его рубашке, плащу, останавливаясь на дышащей груди под колоколом мегафона. Белосельцев со страхом ожидал, что раздастся выстрел. Молил, чтобы он не раздался.
– Соотечественники, не верьте врагам революции!.. В эти трудные дни партия, армия и народ едины!.. В единении, братстве мы начнем возрождение Родины!..
Белосельцев наблюдал, старался запомнить. Тихий индус в дверях лавчонки в малиновой, крепкой, как ореховая скорлупа, чалме. Маленький желтолицый хазареец с пустым мешком на плече. Костлявый долголицый узбек с набрякшими, как темные сливы, подглазьями. Чернобородый пуштун со скорнячным ножом. И над ними, заслоняя столб минарета, лицо агитатора, открытое взорам и пулям.
– Граждане города Кабула!..
Из соседней харчевни тянуло затхлым. Изрезанные ножами столы. Засиженная мухами картина мусульманского воина. Открытая дверь в ночлежку. Железные кровати с ворохами нечистых одеял. Отдернутая занавеска в клозет. Разбитый кувшин, загаженный пол. И в эту нищету и убогость, в вековечный недвижный уклад, отрицая его и круша, вонзались слова агитатора о другой, небывалой жизни, о братстве, о любви, красоте. Казалось, из лица его светит прожектор. И все, кто ему внимал, хотя бы на миг загорались ответным светом.
Сайд Исмаил умолк, тяжело дышал. Толпа расходилась, возвращалась к своим лоткам, мешкам, горсткам риса, уже о нем забывая. А он, отирая блестящий лоб, провожал их глазами. Надеялся, что слова его не напрасны, что каждый унес хоть крупицу его веры и страсти.
Они ехали по улицам, наблюдая, как неуловимо, подобно летящей границе света и облака, давая все больше простора солнцу, на глазах оживает город. Открываются магазины и лавки, опадают замки, отворяются ставни, становится шумней, многолюдней. Почти исчезли транспортеры и танки, уступая место толпе и машинам.
Глава тридцать третья
Сорный пустырь с остатками глинобитных строений. Сбившаяся тесно толпа, робкая, ждущая. Кутаются в ветошь, продуваемые сквозняком. Пугливо оглядываются на дорогу, на письменный стол с шевелящимися листками бумаги, придавленными камнем, на вооруженных людей, укрепляющих кумачовый плакат.
Белосельцев стремился заглянуть в лица, но все, что он мог прочесть, – все те же голодная загнанность, безропотность, готовность ждать бесконечно, готовность уйти, не дождавшись, неверие в возможность иной для себя судьбы. Беззащитная печаль и тревога, какие трепещут в глазах у запертых в клетку лисиц, – вот что успевал он увидеть.
Узнавал в толпе тех, кого видел утром в Старом городе во время операции. Худого хазарейца с воспаленными веками, толкавшего вперед ребятишек, умолявшего о горстке муки. Слепого старика, перебиравшего четки, который стоял теперь, положив костлявую руку на плечо неподвижного мальчика. И другого старика, патриарха хазарейской общины, стоявшего среди своего народа, готового разделить с ним любую участь. Все они были здесь, изголодавшиеся, прошедшие сквозь мятежи и облавы, ждущие неминуемой кары. И красный кумач над ними был грозен, твердо стучал на ветру. У всех был страх перед чем-то, готовым вдруг обнаружиться, сулившим прибавление мук.
Толпа колыхнулась. Раздвинулась, было, вширь, но невидимым ответным давлением сжалась еще тесней.
На пустырь въехал грузовик с высокими бортами и прицепленной двухколесной цистерной. Развернулся и встал. Из кабины вместе с шофером выскочил Сайд Исмаил, быстрый, ловкий, торжественно всех оглядел, торопясь обнаружить свою бодрость, веселье, разогнать царящие уныние, неверие. Пожал старейшине руку. Кому-то улыбнулся, кивнул. Погладил чью-то детскую голову. Подошел к столу, снял камень с бумаг, радостно крутил головой. Настроение его стало передаваться другим. Отразилось на лицах робкими улыбками, почти недозволенными, готовыми мгновенно исчезнуть.
Сайд Исмаил помогал шоферу отваливать заднюю бортовину. Упала. Обнажились плотные, из дерюги, мешки, кое-где в белых мучных мазках. Люди потянулись на эту белизну, будто нюхали воздух, торопились напитать себя запахом, зрелищем хлеба, пока не закрыли опять бортовину и грузовик не уехал.
В руках у Сайда Исмаила появилась высокая латунная кружка. Он подошел к цистерне, отвернул кран. Густая янтарная струя масла упала в кружку. Он перекрыл быстро кран. Отвел кружку в сторону, и несколько капель из крана упало на землю. Люди с ужасом смотрели на это, даром пролитое богатство.
– Уважаемые граждане! – Сайд Исмаил сложил ладони трубой, пользуясь ими, как мегафоном. – Приготовьте мешки и ведра! Я буду называть имя, человек подойдет, получит муку и масло и поставит подпись!..
Грузовик с отваленным бортом. Два партийца в кузове. Два других поодаль озираются, держат в руках автоматы. Третий у цистерны с латунной кружкой. Кумачовый, барабанно стучащий флаг. Сайд Исмаил высоким гортанным голосом, привыкшим к мегафону, выкликал имена.
Первым услышал свое имя высокий сутулый мужчина с воспаленными трахомными веками. Вздрогнул, будто его толкнули, сделал шаг и застыл. Сайд Исмаил повторил его имя, не умея унять мегафонный акцент. Улыбался ему, манил ладонью. Тот, отделяясь от толпы, по шажку, медленно подошел и встал, тяжело дыша, будто взошел на гору. Сайд Исмаил ему что-то сказал. Тот поспешно протянул руку. Сайд Исмаил взял большую, расплющенную от работы ладонь, прижал палец к влажной, пропитанной чернилами губке и осторожно притиснул его к бумаге напротив фамилии, оставив отпечаток. Указал на мешки с мукой.
Человек, бестолково переступая ногами, подошел к машине. Из кузова ему что-то сказали. Он повернулся спиной, и двое наверху взяли мешок за углы, осторожно положили на костлявую плоскую спину. Тот охнул, присел под тяжестью, напрягаясь, сотрясаясь тощим жилистым телом, одолевая вес тюка, выстаивая под ним. Вращал глазищами, в которых была безумная, округлившая их радость. Словно сила хлеба не давила, а тянула его ввысь, дарила ему мощь, и он, озаренный, как богатырь, ушел, неся свою ношу. Его обступали, помогали нести женщины в паранджах, гурьба детей, совсем карапуз, босой и чумазый, семенил за отцом, пытаясь дотянуться до края тюка. Девочка, худая и смугло-бледная, подошла к цистерне, подставила полиэтиленовый прозрачный мешочек. Партиец наполнил кружку, перелил в него желтое масло, и от вида его на лице девочки появился румянец. Шла за отцом, несла перед собой кулек, как зажженный фонарь.