Тетя Поля говорила с ней, не нуждаясь в ее ответах. Казалось, ей было спокойней от ее глухоты. Она разговаривала с ней, как иногда разговаривала со своим черным зеленоглазым котом, — укоряла его, насмехалась, жаловалась, стыдила и исповедовалась. А кот слушал, жмурился, иногда начинал лизать себе шерсть.
— Иван-то Михалыч, может, меня и любил. Он, как захворал, часто плакал. Лежит, шевельнуться не может, я ему и то, и се подношу, а он лежит и плачет. «Я, говорит, Пелагея, перед тобой виноват. Прости ты меня, Пелагея».
Она задумывалась, вспоминая. Гостья грызла последним зубом конфету, утирала старушечий ротик концом платочка. Со стены с фотографии смотрел на них Иван Михалыч, долгоносый, суровый, усатый, похожий на николаевского солдата. Осуждал их обеих за то, что обе задержались здесь, на земле, а он обречен на вечное молчание, и никто не позовет его к чаепитию, оставляя лежать на горе под березами.
— Ох, терпела я в своей жизни, ох, терпела! Терпеть надо. Господь терпел и нам велел. Когда помру, приду к Господу, а он и скажет: «Много ты терпела, раба Божья Пелагея, за это ступай по левую от меня руку, откуда в рай отправляют». И пойду я в рай, где меня деточки мои поджидают. Часто мне мои деточки снятся. Как ангелочки, в раю на травке играют. Скоро мы с ними свидимся. А Иван-то Михалыч небось в ад пойдет. Я его каждый день у Бога отмаливаю.
Гостья смыкала синие глазки. Ее разморило от горячего чая, сладостей, приятного общения, в котором ей было достаточно видеть лицо подруги. Оно, как и ее лицо, с годами выцветало, дурнело, покрывалось горькими складками, уже ничем не напоминая того молодого лица, что слабо светилось среди выцветших, висящих на стене фотографий.
— Что-то меня хвори замучили. Вишь, какие желваки повыскакивали. Точно пироги какие. И на шее, и на груди, и по животу пошли. Скоро, должно, помру. Не болеть бы, не лежать в лежку, а так в минутку бы одну отойти. Оглянулся — и вот они, деточки мои, в травке играют, а вокруг них райские птицы расхаживают.
Тетя Поля забыла о гостье. Тихо улыбалась, слабо раскачивалась, словно летела в те неоглядные дали, где ей уготовано свидание с милыми детками. И болезнь и близкая смерть не казались страшными, приближали долгожданное свидание.
— Как оно так выходит? Я Никифора любила, он тебя, ты Ивана Михалыча. Карусель какая-то, одно слово.
Она еще долго сидела, что-то рассказывала, в чем-то винилась, на кого-то жаловалась. Матрена, не слыша ее, знала все ее жалобы и печали, которые были и ее, Матренины, печалями и жалобами.
— Ну ладно, Матрена, посидели, побеседовали, и будет. Ступай домой, автобус сейчас придет. Раньше Пасхи не приходи, а на Святую приди. Я тебе крашеное яйцо подарю.
Она помогала подруге одеться, шла с ней на дорогу, поджидая автобус. Подсаживала на ступеньку. Возвращалась домой и потом целый вечер вздыхала, смотрела на портрет покойного мужа, украдкой вытирала глаза.
Вечером в клуб привезли кино, и народ стал собираться, чтобы скоротать длинный вечер. Фильм был иностранный, шведский, назывался «Перед заходом солнца», и Суздальцев, помня роман, по которому был снят фильм, решил его посмотреть.
Шел дождь, мелкий, холодный, падал из темного неба на деревню, окрестные поля и леса, где таяли последние снега. Ветер вместе с брызгами приносил запахи мокрой земли, сырой стерни, бегущей по оврагам воды.
Клуб наполнялся старухами, стариками, деревенской мелюзгой. Суздальцев раскланялся с одноруким плотником Федором Ивановичем, который достраивал в саду учителя Петра Никитича затейливую беседку в виде кремлевской башни. С самим Петром Никитичем, интеллигентно завязавшим на шее галстук. С продавщицей сельпо, у которой днем покупал буханку хлеба и грубо колотый желтоватый сахар. Он вдруг увидел, как в клуб вошла женщина, та солдатка, с которой месяц назад танцевал в клубе. Кажется, ее звали Верка. Он не забывал о ней; нет-нет, да и вспоминал ее близкое круглое лицо с пунцовыми губами и смеющимися глазами, исходящий от ее светлых, с милыми завитками, волос теплый запах, душистый, волнующий. Теперь она была не в модном тулупчике и меховой шапке, а в пальто с большими коричневыми пуговицами, небрежно повязанном шелковом платке, из-под которого блеснули на него ее смеющиеся глаза, чуть разошлись в улыбке розовые свежие губы. На один только миг встретились их взгляды, а потом разбежались. Но он испытал слабый сладкий удар под сердце, который породил в нем неисчезающую тревогу, чуткое ожидание. Это ожидание не проходило все время, пока горел полотняный экран, летали и пересекались голубоватые лучи. Старухи в деревенских платках, старики, обнажив свои плешивые головы, смотрели мелодраму о том, как почтенных лет профессор воспылал любовью к своей молоденькой ученице. Долгая, на весь фильм мука этих отношений, оборванных на самом счастливом месте нежданной смертью профессора.
Лишь однажды во время сеанса он оглянулся и сразу увидел ее озаренное, казавшееся серебряным лицо. Ее широко раскрытые не моргающие глаза смотрели на него так, словно она ждала и требовала, чтобы он обернулся.
Зрители гремели скамейками, выходили из клуба, разбредались по домам с желтевшими в дожде окнами.
Петр увидел Верку в стороне на дороге. Она медленно уходила, но не в сторону села, где затихали голоса, а вниз по дороге к реке, где в сумраке, невидимые, стояли высокие ветлы и не было ни огня. Только холодная мгла весенних полей и близкой реки. Он нагнал ее. Пошел рядом, волнуясь, боясь, что его соседство покажется ей неприятным. В то же время не сомневался, что она пошла по дороге, прочь от села, в надежде, что он догонит ее.
— Вам понравился фильм? — спросил он несмело, не зная, с чего начать разговор. Чем он может быть интересен этой молодой деревенской женщине, чей муж служит в армии, и она ждет его с нетерпением.
— Понравился, — ответила она. — Жаль этого профессора и студентку. Только у них все наладилось, а он и умер. Должно, ей много денег оставил. У нас в городе соседка, девушкой была, а за старика-полковника вышла. Теперь молодая вдова, с золотым браслетом ходит.
— Да, жениться надо по любви. — Он не ожидал, что романтическое содержание фильма вызовет в ней столь прозаический и рассудочный отклик.
— Я бы никогда за старика, за деньги не вышла. — Она словно почувствовала его разочарование. — Любовь никакие деньги не заменят.
— Вот и я думаю, — обрадовался он. — Любовь — это самое высокое, самое таинственное чувство, которое даровано человеку. И несчастен тот, кому не удалось пережить любовь.
— Как интересно, как складно вы говорите. — Он почувствовал, что нравится ей, нравится его интеллигентная речь, сложные, чуть напыщенные обороты. Он был готов говорить, увлекать, приближать ее к себе.
Асфальтовое шоссе было черно, безлюдно. Последний автобус давно прошел. Ночных машин, их набегающих фар не было. Асфальт чуть светился в дожде. Но рядом, на невидимой реке, среди зарослей плыл прозрачный огонь, доносились с реки голоса.
— Мне кажется, что писатель, достигнув определенного совершенства, может описать этот дождь на шоссе, этот туманный огонь. Запах рыбьей икры, тонкие ароматы первых, распустившихся на опушке подснежников, — продолжал он витийствовать, стараясь поразить ее воображение. — Но как же трудно ему описать чувство любви, влечение друг к другу мужчины и женщины! Ведь в этом влечении присутствуют и этот дождь, и этот таинственный призрачный огонь, запах реки и первых весенних цветов…