Мысль о горе жены была такой же страшной, как мысль о смерти сына. Была ее продолжением. Непомерным, невыносимым увеличением. Возникло безумное намерение. Чтобы прервать непосильные страдания, скрыться от них, он вытащит пистолет и пустит себе пулю в висок. Уравняется с сыном, будет лежать с ним рядом на этих расколотых кирпичах. Или возглавит штурмовую группу, пойдет впереди солдат, в рост, не таясь, чтобы срезала его пулеметная очередь, и тогда они вместе с сыном окажутся рядом на брезентовых грязных носилках.
Это смертельное чувство вины, желанье истребить себя сменились лютой ненавистью к чеченцам, убившим сына. Ослепляющей злобой к проклятому городу, который уже дважды сносился до основания и все еще выступает на поверхности остатками уродливых зданий, дырявыми окнами, где засели стрелки, черные, как черти, неутомимые, как злые обезьяны. Эта ненависть была столь сильна; что в мыслях он подымал одинокий бомбардировщик, летел из-за Урала, пересекая степи и горы, и кидал на ненавистный город атомную бомбу. Видел из кабины белое бельмо взрыва, раскаленную медузу ртутного пара, капустный кочан ядовитого дыма, огромный пепельно-розовый гриб истребленной материи. Пусть на месте города образуется огромная воронка, в нее натечет отравленная, светящаяся ночами вода. И всяк, кто глотнет ее, явившись из сел, прыснет себе на лицо, спустившись с гор, пусть превратится в урода с двумя головами, с ластами вместо рук, с водянистым гниющим черепом, с выпученными, белыми, невидящими глазами. Он желал убийцам сына не просто смерти, а адской, нескончаемой муки, длящейся из поколения в поколение, чтобы все остальные народы шарахались от изгоев с ликами мертвых эмбрионов.
Он не мог рыдать. Рыдания зарождались, как донные пузыри, двигались наверх, но не достигали губ, не воплощались в слезы и стон, а тяжелыми булыжниками падали на дно души.
Он поднял голову. На стене, среди сломанных балок и сдвинутых перекрытий, окруженная тлеющей ветошью и расколотой штукатуркой, висела картина. Почти не потревоженная, не поврежденная взрывом. По зеленому античному морю, среди солнечных всплесков шли люди. Белая вереница, не касаясь стопами воды, не проваливаясь в глубь моря.
Полковник смотрел на картину, стараясь что-то понять и вспомнить. Вспомнил – картина называлась «Хождение по водам». Ее нарисовал полубезумный художник Зия, которого он, полковник, использовал агентурным источником в своей операции против Басаева. Вид этой картины породил в нем образ проклятого Шамиля, главного виновника случившейся беды, убийцы сына. Чернявая, бородатая, с кривым, медленно говорящим ртом, мокрыми розовыми губами голова смотрела на него фиолетовыми чернильными глазами. И такую спасительную ярость испытал Пушков, такую объясняющую и побуждающую ненависть, неодолимое желание оторвать эту голову от тела, кинуть ее на дно эмалированного таза, пустить по Волге и Дону. Чтобы люди выходили к берегам, смотрели на эту мертвую, лысую, неопасную голову, убеждаясь, что настал конец их мучениям, пришло избавление от унижений и страхов и они, а вместе с ними он, Пушков, отомщены.
Нет, он не пустит себе пулю в висок. Не пойдет в безумную атаку на пулеметы чеченцев. Он доведет до конца разведоперацию и подымет за бороду оторванную башку Басаева.
Начальник разведки закрыл глаза сыну. Сунул в карман на груди носовой платок, потемневший от сыновьей крови. Услышал снаружи громкий нарастающий стук пулемета, рокот подлетевшего «бэтээра». Вместе с бойцами спецназа нес к люку тело сына, поддерживая его светловолосую голову.
В штабе полка к нему подошел Сапега.
– Товарищ полковник, прошу извинить, что обращаюсь в такую минуту… Поступила информация от источника… Литкин был у художника… Чеченцы выходят на связь… Сегодня возможен контакт… Прикажете мне выходить на связь?
– Моя работа, – сказал полковник. – Валеру отвезу и вернусь…
Сидел в глубине «бэтээра», ослепляемый низким солнцем, бьющим в бойницы. Держал руку сына, которая стала холодной, утрачивала гибкость и мягкость.
Генерал-лейтенант на командном пункте, развернутом на верхней площадке изглоданного снарядами многоэтажного дома, вел управление боем.
Начавшийся утром на отдельных участках, бой разгорался, захватывал своими вспышками, рокотами, косматыми дымами все новые и новые районы. Из отдельных лоскутьев, огненных мазков и линий сливался в общую картину штурма, которая была явлена глазам генерала медленными клубами копоти, тусклыми отдаленными мерцаниями, мутными молниями реактивных снарядов. Дополнялась звуками разрывов на центральных площадях и окраинах, рокотами артиллерии, наносившей огневой удар перед атакой штурмовых групп, чавканьем танковых пушек, долбящих фасады с засевшими снайперами. Эти зрительные и звуковые образы лишь обогащали представление о бое, который, ежеминутно меняя контур, открывался генералу в потоках боевой информации. В докладах командиров полков, в охрипших, дышащих в рации и телефоны голосах штабистов, в карте начальника штаба, на которую тот цветными фломастерами наносил неровную кромку, где сталкивались атакующие армейские части и оборонявшие город чеченцы.
Информация шла непрерывным тревожным валом. В районе универсама чеченцы контратаковали, и начальник артиллерии, задыхаясь от кашля, называл по рации цели, которые утром были в тылу наступавших. Один из домов переходил из рук в руки, и генерал приказал оставить его, отойти на исходный рубеж, направил на дом плазменный удар танкового огнемета. Над окраиной был подбит вертолет разведки, и пока пилоты выводили горящую машину из зоны обстрела, начальник авиации связывался с командирами полков, требуя выдвижения в предполагаемый район приземления.
В туннеле у центральной площади были сожжены два танка, оглушенный экипаж отстреливался, пока к нему пробивалась бронегруппа спецназа. Звонил из Моздока командующий, требуя доложить обстановку, и генерал докладывал, заглядывая в исчерченную фломастером карту, одновременно слушая позывные «Фиалки», у которой кончались боеприпасы, делал ужасные глаза заму по вооружению, грозно кивая на рацию, торопя колонну «Уралов», подвозивших на передовую снаряды. В Старопромысловском районе вышла группа боевиков с белыми флагами, и генерал приказал не стрелять, принять капитуляцию.
Казалось, в город упала с неба огромная шаровая молния. Ртутный шар мерцал сквозь копоть, вспыхивал слепящей поверхностью, окутывался черной гарью испепеленного вещества. Генерал, управляя боем, держал этот огненный шар в каменной оболочке города, не давая ему истечь жидкими ручьями огня, уйти в глубину, израсходовав разрушительную силу, улетучиться, растеряв в пустынных окрестностях свое электричество.
Он радовался, когда после его приказов удавалось добиться успеха. Огорчался, когда его команды тонули в безволии и усталости ослабевших частей. Пугался, когда мембрана передовой начинала выгибаться в обратную сторону под давлением бесстрашной чеченской атаки. Возбуждался и ликовал, благодарил командира полка, когда фронт выпрямлялся после удара по чеченскому флангу. Он перемещал в городе танки, поднимал авиацию, управлял огнем батарей. Видел, как его воля, командирская страсть, мгновенная прозорливость управляют огромной махиной штурма. И при этом знал тот предел, за которым его приказы не действовали, его воля была бессильна, его разум не мог охватить внеразумную, непостижимую сущность боя.