Через день пировали в пригородной вилле, забив четырех баранов, прихватив ящик водки и веселых разгульных татарок, побывавших в турецких публичных домах, обученных искусству любви. Всю ночь с Илиясом пили водку, снимали с раскаленных шампуров душистое мясо, принимали донесения о потерях врага, о захваченных пленных, о брошенных русскими транспортерах и танках. Расходились с татарками по разным половинам дома, падали в глубокие, под шелковыми балдахинами постели. Под утро, оттолкнув докучную девку с влажными, козьими грудями, пошел босиком по коврам отыскивать друга. Нашел Илияса в спальне. На кровати, голая, лежала татарка, выставила круглый, с темным пупком, живот. Илияс расставлял на животе автоматные патроны. Приказывал ей не дышать. Девка крепилась, терпела, а потом начинала смеяться, и патроны, желтея пулями, сыпались с живота на постель.
В тот День не будет ни одна душа
Обижена не по заслугам,
И вам воздастся лишь за те поступки,
Которые вы совершили в жизни ближней…
Мулла читал погребальную суру. Рокочущий, струнный, стенающий звук породил вибрацию мира, в котором остановилось время, вмороженное в стеклянную ночь. Зрачки, словно из глубины окаменелого тела, не в силах шевельнуться в глазницах, видели струйку земли, побежавшую из-под ноги охранника в могильную яму. Далекую, взлетевшую над крышей осветительную ракету, беззвучно сносимую ветром. Падение чистых снежинок в хрустальных лучах прожектора. В его остановившемся сердце, в оцепеневшем сознании задержалась одна-единственная сладкая мысль, что и его убьют, и они встретятся с другом в небесном саду, под навесом, с которого свисают солнечные виноградные гроздья, за чистым деревенским столом, на котором стоит маленькая бирюзовая чаша.
В Буденновске, в исстрелянном больничном корпусе, они подгоняли к окнам плачущих русских баб, заставляли их махать полотенцами, останавливая атаку спецназа. Илияс, худой, в черной одежде, содрав с головы мешавшую маску, прыгнул на больничную койку, утопив башмаки в подушке. Торопил бойцов, которые несли расстрелянного русского летчика – белобрысая голова, рука с обручальным кольцом. Подтащили к окну, сбросили наружу, напоказ осаждавшей «Альфе», оставив на подоконнике жидкий красный мазок. Он, Басаев, шел в кабинет главврача, где его к телефону вызывал Черномырдин – испуганный бабий голос, скрипуче искаженный телефонной мембраной.
Недавно, в декабре, русские колонны втягивались в предместья Грозного. Батареи гаубиц начинали сыпать на город фугасы и разрывные снаряды. Первые штурмовые группы вгрызались в заводские районы, а их выбивали снайперы. Загорались по всему горизонту взорванные нефтепроводы, словно шагали в ночи угрюмые, с красными факелами великаны. Илияс примчался с передовой на джипе. Врубил во всю мощь визжащую жаркую музыку. На хромированном радиаторе, пучеглазая, в липких волосах, на красном черенке шеи, висела отрубленная голова контрактника. Отряды, встречавшие джип, стреляли из автоматов в воздух, кричали: «Аллах акбар!»
И солнце завершает путь
За срок, определенный для него.
И солнцу не дано настичь луну,
И ночь не сможет день опередить, –
Всему назначено проплыть свой путь по своду…
Мулла завершил отпевание, закрыл священную книгу. Двое охранников спрыгнули в яму, вынимая из нее горстями землю, бережно высыпая на край, словно убирали до последней соринки подземную обитель. Четверо других приподняли Илияса с ковра, не давая упасть его рукам, раздвинуться сжатым стопам. Охлажденное тело не гнулось, твердо лежало на воздухе, не в белых пеленах, в которых омытая плоть отплывала в небесное странствие от порога родного дома, а в пятнистом военном мундире, продырявленном пулей, остававшейся в теле воина. Его опустили в могилу. Уложили в длинную нишу. Повернули бородатое, с впалыми щеками лицо на юг, в сторону белоснежной Мекки, чтобы его глаза под коричневыми веками вечно созерцали солнечную бирюзу изразцов, черный священный камень, упавший в пустыню с небес.
Закапывали могилу лопатами, кидали землю горстями. Басаев, ссыпая вниз сырую струю земли, успел разглядеть горбоносое лицо Илияса, на которое упала тяжелая земляная россыпь. Могильный холм полили из кувшина водой, чтобы священная влага способствовала воспарению души. Поставили две горящих свечи, задуваемых ветром. Шли в дом, где топилась жаркая печь и на столе, окутанный паром, с цукатами и изюмом, ожидал поминальный плов.
Глиняное блюдо с остатками плова отражало глазированными листьями и цветами тусклый свет лампы. Командиры подносили к губам цветные пиалы с чаем, брали из вазочки колотый сахар, неторопливо, громкими глотками, запивали жирный плов. Басаев чувствовал, как тают под языком острые кристаллики сахара. Выслушивал доклады, походившие на военные повествования, не задавая главный, волновавший их всех вопрос. Продолжать ли удерживать город, сражаясь за каждый дом, истребляя в уличных боях силы русских, не давая соединиться двум половинам их рыхлой медлительной группировки, одна из которых увязла в Грозном, а другая медленно, неповоротливо ползла на юг, в горы. Или, сберегая отряды, уйти из Грозного, пересечь равнину в тылах у русских частей, пробиться в горы и там, соединившись с товарищами, дать главное сражение. Разбить врага среди тесных ущелий, заснеженных перевалов, горных селений, укрепленных как неприступные крепости. Он не торопился задать командирам этот главный вопрос, который безмолвно витал над их головами, собрал их за поминальной трапезой вокруг глиняного цветастого блюда.
– Сегодня русские на моем направлении потеряли полсотни убитыми. Мы оставили микрорайон, заминировали их трупы и отошли. Они подтянули к передовой огнеметные танки «буратино». После выстрела дом превращается в кипяток, а потом в аккуратную кучку мусора. Сгребаешь в совочек веничком и выносишь!
Это сказал с усталым смешком Руслан, чьи пышные усы и расчесанная борода были разделены гребнем на тонкие золотистые струйки, а широкий лоб скрывала траурная черная перевязь с бегущей арабской строкой. Басаев слушал знакомый рокот его голоса, в котором едва слышно дребезжала трещинка усталости. Всматривался в темные подглазья, в нездоровые припухлости щек, в растресканные больные губы. Вспомнил его лицо, потное, яркое, с белоснежной улыбкой, когда в кузове грузовика мчались по горящему Сухуми, молотили из пулеметов по окнам домов, по резным решеткам и клумбам. И под пальмой, привалившись к волосатому стволу, словно отдыхая, сидел убитый грузин.
– На моем направлении все нормально, Шамиль, – добавил Руслан, словно услышал в себе эту тонкую дребезжащую трещинку. – Боеприпасов хватает. Завтра проведем контратаку.
– Сегодня наши саперы взорвали фугас, разломили танк надвое. Сапер Аслан, ты знаешь его, Шамиль, брат Мусы Ратаева, получил пулю в голову и успел замкнуть контакт. Как такое быть может? После смерти руки сами контакт замкнули! – с изумлением и внутренним восторгом говорил Хожамат, в каракулевой тяжелой папахе, поддерживая пиалу волосатыми пальцами, на которых, как лиловый бычий глаз, круглился перстень в серебряной оправе. Эти восторженные интонации были проявлением тайного безумия, которое Басаев знал по себе и которое развивалось подспудно после многих бессонных ночей под непрерывным обстрелом. Фронт, что держал Хожамат, продавливался русскими с помощью тяжелых гаубиц и авиационных налетов, после которых на месте многоэтажных домов оставались оплавленные воронки и бетон становился похож на стекло. Белки говорившего были желтые, как горчица. Гепатит состарил и иссушил его красивое лицо, которое запомнилось Басаеву после рейда в Кизляр, когда отряд Радуева прорвал окружение русских, вернулся на базу, и Хожамат, после омовения в бане, в чистой рубахе, с золотой цепью на смуглой шее, выпил стакан водки, вытянул утомленные ноги в пестрых толстых носках, беззвучно и счастливо смеялся, закатив голубые белки. – У меня пока тоже нормально, Шамиль. Не хватает медикаментов. Много моих людей простудилось. Воюют больными.