Шахес, при мысли, что его слова слышат сейчас в Кремле, на Капитолийском холме, в Берлине, Париже и Лондоне, так разволновался, что язык его стал отчаянно вращаться. Мысли обгоняли слова, он проглатывал согласные, грассировал. Его речь превратилась в стрекот, свист, щебет, и в этом птичьем треске можно было с трудом разобрать: «Ходорковский», «Магнитский», «Политковская». А когда он выговорился, иссяк и напоследок вновь обрел дар человеческой речи, только и мог что выкрикнуть:
– Господа, мы же люди! – Он поднес к губам своего загадочного червячка, словно собирался его съесть. Раздумал и убежал в глубь трибуны.
И площадь скандировала:
– Люди! Люди!
Выступали представители творческой интеллигенции.
Художник Скороходов, который выскочил на трибуну в птичьем оперении, в маске Чегоданова. Он подпрыгивал, хлопал себя по бедрам, изображал полет, тонко выкрикивая:
– Чегоданов, стань птицей! Улетай туда, где раки зимуют! Счастливого полета!
Следом слово получил писатель Лупашко. Он вынес на сцену эмалированный таз. Лил в него клейкую жижу. Кидал обрывки газет. Смахивал с тарелки пищевые объедки. Плюнул и крикнул:
– Чегоданов, разве ты президент? – В тазу зашипело, заискрилось, и поднялось мутное облако дыма. Лупашко кланялся, как факир. Площадь в восторге ревела.
Завершал митинг Градобоев. В распахнутой шубе, с заиндевелыми волосами, вырвался на край трибуны, подняв вверх сжатый кулак. Словно командир, поднимающий в атаку солдат. Грудь навстречу пулям. Офицерский ТТ в кулаке. Крик, переходящий в певучий, торжествующий вопль:
– На нашей стороне правда! На нашей стороне русский народ! На нашей стороне Господь Бог!
Площадь неистово ревела. Он был ее кумир, ее божество. Он повелевал ею. Мог приказать, и она окаменеет. Мог вытянуть перст указующий, и она вся с гулом помчится туда, куда он указал. Мог огненным взглядом, как небесным лучом, ужалить, воспламенить, и она вся превратится в бушующий пожар.
Градобоев жег ее глазами, стремился запалить черное варево, страстно желал, умолял, чтобы среди черных голов вспыхнул огонь. И вдруг там, где летал его жгучий взгляд, над толпой взлетело узкое пламя. Возник человек, бегущий по головам. На нем было оранжевое облачение, красный колпак шута. На загривке бушевало рыжее пламя. Он беззвучно кричал, гримасничал, поливал себя из пластмассовой бутылки прозрачной жидкостью, которая воспламенялась, и он, как жуткий факел, скакал по головам и кривлялся. Провалился вниз, в толпу, исчез в черной гуще, и оттуда, куда он канул, поднимался дым.
Градобоев ужасался и восхищался зрелищем самосожженца, который подтвердил колдовскую мощь его взгляда. И этот взгляд продолжал поджигать. В разных концах площади из толпы вверх полетели пучки огня, ослепительные струи. Взрывались в высоте разноцветными вспышками, пылающими букетами. Словно загорались драгоценные люстры, озаряли ликующие лица, знамена. Восторженными кликами славила площадь салют победы.
Бекетов видел счастливое, с безумным взором лицо Градобоева. И Елену, ее бледное, ужаснувшееся лицо, обращенное к пучкам небесного пламени.
ГЛАВА 16
Бекетов прильнул к телевизору, где начиналась программа Михаила Немврозова «Смута». Немврозов, статный, с лицом записного красавца, в черном костюме и белой манишке с галстуком-бабочкой, был обличительно-страстный.
«Всмотритесь в эти неистовые лица! В эти жестокие жесты! В эти гримасы ненависти и злобы! – На экране возникали Градобоев, воздевший кулак, Мумакин с шапкой в руке, Лангустов с бородкой Троцкого, Шахес, крутивший в руке загадочного червячка. И множество других лиц среди кричащей толпы. – Они хотят не свободы, а крови! Не справедливости, а насилия! Не прав человека, а виселиц и плах! Снова на Россию надвигается кровавая смута! Вот так это было в феврале семнадцатого года! – На экране бежали кадры хроники с демонстрациями в Петрограде, с Керенским на митинге, с флагами и транспарантами, с солдатами и рабочими. – А чем закончилось? – Вздымались черные взрывы, мчалась свирепая конница, падали главы храма Христа Спасителя, тянулись по дорогам беженцы и погорельцы, наганы стреляли в затылки стоящим на коленях людям. – Вот так это начиналось в августе девяносто первого! – Ликующие демонстранты братались с танкистами у Белого дома, толпа несла по Садовой громадное трехцветное полотнище, под свист и улюлюканье сволакивали с постамента памятники. – А чем завершилось? – Страшные развалины Грозного. Чеченцы режут горло контрактникам. Вагоны, оборудованные под морги, полные скрюченных трупов. – А вот как начиналась «арабская весна», эта «оранжевая» революция в Северной Африке! – Залитая толпой громадная площадь Тахрир. Мечети, полные благоговейно молящихся. – А вот чем завершилась «весна»! – Пылающие развалины Триполи, пикирующие самолеты, изуродованный труп Каддафи, в который неистово продолжают стрелять. – Сегодня на Болотную площадь и проспект Сахарова выходят борцы за права человека, но завтра они будут рубить головы и устраивать публичные казни!»
Возникло лицо Градобоева, его окутанный паром рот.
«Неужели Чегоданов не боится, что его станут возить в клетке? Неужели он не боится, что на него накинут железный трос, привяжут к бэтээру и поволокут по брусчатке?» И вслед за этим снова расплющенное, изрытое пулями лицо Каддафи, и автоматные очереди, вонзающие в труп свинец.
Бекетов, восхищаясь артистической работой Немврозова, не смог сдержать смех:
– Ай да Мишка, ай да сукин сын!
Его опасный эксперимент удавался. Чем гуще и громогласнее была толпа на площади, тем сильнее было отторжение обывателей, испуганных угрозой «великих потрясений», которые истребят их утлый быт и погубят их скромный достаток.
«О, Родина-Мать! О, Родина-Мать! – слезно воскликнул Немврозов. На экране появилась корова, пятнистая, черно-белая, с худыми боками и вислым выменем. Она ошалело бежала, понукаемая погонщиком, который дубиной охаживал ее бока. – О, Родина-Мать!»
Корову загнали в тесный железный бокс. Облили струей воды, которая расплющивалась о ее голову блестящей брошкой. Опустили к голове электрод, вонзили в лоб между рогов. Полыхнула вспышка. Корова рухнула на железное дно, которое растворилось, и оглушенная туша полетела вниз, на кафельный пол, озаренный лампами. Работники набросили на задние ноги коровы стальную цепь, вздернули, и корова закачалась, забилась, мотая оглушенной головой. Работник блестящим ножом полоснул ее по горлу, и оттуда хлынула черно-алая кровь, громко забила в жестяное корыто.
«Родина-Мать! Родина-Мать!» – рыдал Немврозов.
И тут же возникало лицо Градобоева, восхищенное и неистовое.
Работник бензопилой отсек копыта, обрубки упали на кафельный пол. Ноги дергались белыми костями, и из них хлестала кровь.
Работник ножом вел разрез по коровьему брюху, а другой с треском сволакивал шкуру, словно снимал тяжелую шубу. Красная липкая туша качалась на цепи, и в голове жутко сверкали черные остановившиеся глаза.