Глава двенадцатая
Он услышал стук лестницы, и в проеме на галерее стала возникать голова, бритоголовая, горбоносая, со свирепыми вывернутыми губами. И в Суздальцеве все застонало, затрепетало при виде палача, каждая его незажитая рана завопила от предчувствия мук. Горбоносый приблизился, губы его еще больше вывернулись от отвращения. Он достал нож и перерезал веревку. Руки Суздальцева отпали от балки, и он ощутил тупую ломоту в плечевых суставах, откуда отхлынула застоялая кровь. Горбоносый толкнул Суздальцева вдоль галереи, к невысокой дверце со щеколдой. Отворил дверь и пихнул Суздальцева внутрь. Дверь захлопнулась, щелкнула щеколда, и он остался в длинном узком чулане, сплошь, по стенам и полу, обмазанном глиной. Только на уровне лица оставалась длинная щель, ограниченная вмурованными в глину корявыми досками. Ни топчана, ни табурета, ни подстилки на полу, только шершавые стены и щель, позволявшая видеть двор, начинающее зеленеть при первых лучах солнца зеленое поле, похожее на выгон, горы, все еще черные, контурные, с маленьким колючим солнцем.
Грудь, спина, ребра, изорванные плетью и сожженные рассолом, продолжали жгуче болеть, словно на нем была рубашка из крапивы, колючая и жалящая власяница. Суздальцев содрал с рук оторванные рукава и бросил на пол. Хотелось пить, хотелось закутаться в мокрую простыню, чтобы остудить раны. Но воды не было. Его штаны были пропитаны мочой и рассолом, и от них исходило зловоние. Он вдруг испытал смертельную тоску, безысходность. Его посадили в этот тесный чулан, чтобы снова пытать и мучить, и его удел умереть под пыткой в этой чужой стране, без помощи, без поддержки, без подбадривающего слова друзей, без молитвы любимой женщины. Весь смысл его жизни, его трудов и познаний, его упований на чудо и его беззаветное служение стране свелось к этой камере, к пыткам и к мучительной смерти на дыбе. Тоскуя, не желая смотреть на восход чужого солнца, который мог оказаться его последним восходом, он сел на пол и прислонился к прохладной стене, остужая раны.
Суздальцев оставался в тоскливой дремоте, страшась услышать шаги в галерее и голос полковника Вали, предвещающий пытку.
Он услышал снаружи шум, но это не были окрики и команды. Раздавались женские голоса, детский смех, бодрые мужские покрикивания. Он поднялся, выглянул в щель. Солнце еще не освещало двор, но земля, чисто выметенная, начинала тихо серебриться. Двор был похож на прямоугольную сцену, окруженную с обеих сторон кулисами, а его чуланная щель была подобием ложи, откуда он мог наблюдать представление. И оно начиналось. Сначала по двору забегали возбужденные дети, девочки и мальчики, все нарядно одетые, со смехом выкрикивали, выражали нетерпение и радость. Принимались гонять друг за другом, шалили, цеплялись, пока ни вышла рослая седовласая женщина в зеленой долгополой юбке и, строго прикрикнув, прогнала шалунов. Из домашних покоев стали выходить мужчины с рулонами ковров, клали их на землю, раскатывали, и весь двор покрылся черно-алыми, пепельно-голубыми, нежно-зелеными коврами, и это чудесное преображение утлого двора в цветущий, благоухающий драгоценными цветами луг почти восхитило Суздальцева. Этот цветник не мог быть эшафотом, казнь откладывалась, вместо нее предполагалось иное представление. На ковры босыми ногами выходили женщины и раскладывали подушки, шелковые, бархатные, шитые серебром и стеклярусом. Как ни болели его раны, он замечал упругость их смуглых длиннополых ног, красоту изящных щиколоток, жгучее очарование их черных бровей, тонких прямых носов, крепких пунцовых губ. Они раскладывали подушки по обеим сторонам двора, оставляя в середине пустое пространство, напоминавшее роскошную клумбу. Тут явно готовилось действо, и Суздальцеву казалось, что действо предназначено для него, ему в назидание, в утешение. И от вида этих полосатых мутак и расшитых блеском подушек, казалось, стали меньше болеть его раны, словно к ним прикоснулись целебные цветы и травы.
Театральное действие, между тем, развивалось. На коврах появились мужчины, величавые седобородые старцы в тюрбанах, с морщинистыми лицами, на которых торжественно сияла радость. Более молодые, чернобородые, красочно одетые в долгополые балахоны, пропускали вперед стариков с мелкими поклонами, прикладывая руку к сердцу. Были и совсем молодые, безбородые, с миндалевидными смуглыми лицами, в нарядных шапочках. Заметно робели, тушевались, прятались за спины старших, опрометью кидались исполнять какую-нибудь просьбу старика. Они стояли на коврах тесной гурьбой. И их связывала родовая близость, семейное торжество и благополучие их гнездовья. За изгородью, на улице послышался шум, урчанье нескольких автомобильных моторов. Вознеслась солнечная пыль, и во дворе, через другие невидимые ворота, появилась другая группа мужчин. Те же старики, грузные, иные с палками, в черных или нежно-зеленых чалмах, статные мужчины с огненными черными глазами, похожие на воинов, играли сильными грациозными мускулами под нарядными безрукавками и накидками. И молодежь, застенчивая, робкая, готовая опрометью бежать, исполняя стариковские просьбы. Среди вошедших был сухонький старичок, едва семенящий ногами. У всех в руках появились четки, мерцали, искрились, неся в себе капельки солнца. И от этих тончайших лучей и вспышек во дворе стало торжественней, веселее, нарядней. И Суздальцев, несмотря на боль, залюбовался этой игрой света, где каждая крохотная вспышка означала прочитанную молитву души — впереди старики, за ними их сыновья, и сзади выглядывала цветными шапочками и веселыми глазами молодежь. Суздальцев видел, как переговариваются старцы, как один, видимо глухой, приставляет к уху ладонь, а другой тянет к нему свои блеклые говорящие губы.
И он старался понять, для чего после перенесенных унижений и мук его сделали зрителем этого величавого действа.
Два семейства, разделенные многоцветьем ковров, созерцали друг друга. Затем старик, старший хозяин дома, заговорил, прижав руку к груди, сначала кланяясь, а потом воздевая глаза к небу и туда же указывая заостренным перстом. Суздальцев не мог расслышать слов, но это было похоже на приветствие, потому что остальные члены клана согласно кивали, а гости в знак благодарности прикладывали руку к сердцу.
Отвечал старейший из гостей. Та же торжественная молвь, излетающая из белоснежной бороды, тот же перст в небеса, призывавший Господа свидетельствовать об искренности любезных приветствий. Они обменивались суждениями, пространными объяснениями, дорожа их мерными длиннотами, глубокой заключенной в них сутью. И Суздальцев вдруг тоскливо подумал, как могут они столь велеречиво и благостно рассуждать, перебрасывая четки, уповая на Господа, если рядом с ними находится он, Суздальцев, оскверненный и измученный, в ожидании пыток и казни. Сейчас на дворе лежат великолепные ковры, и по ним понесут завернутое в ветошь его изрезанное, обезглавленное тело. Зачем и кому понадобилась эта необъяснимая дурная последовательность, сначала дыба и плеть, потом ковры и драгоценные четки, а затем снова пытка и неминуемая жуткая смерть.
Разглагольствования сторон завершились. Гость, говоривший возвышенные слова, поднялся, осторожно ступая, пошел по ковру. За ним поднялись трое юношей, двинулись следом, держа в руках завернутые в шелк свертки. Старейшина-гость остановился перед хозяином дома, поклонился, повернулся к присутствующим. Молодые люди один за другим наклонялись, опускали на ковер подношения, сдергивали струящийся шелк. И под шелком открылись — деревянный ларец, весь усыпанный цветными каменьями, драгоценностями афганских гор. Нежно-синий и бледно-голубой лазурит, зеленая и черная яшма, медовые сердолики, млечно-златые агаты. Подарок излучал таинственную силу света, от которой бороды стариков засветились, а глаза молодых восхищенно взыграли. Под вторым лоскутом кожи оказался автомат — знакомый Суздальцеву «АКС», но деревянное ложе, цевье и приклад были инкрустированы перламутром, серебром, золотыми узорами, и оружие выглядело, как царский подарок, чтобы служить не в бою, а украшать самую дорогую гостиную. Старик, которому был сделан подарок, не удержался и провел по автомату рукой с нежностью, с какой гладят по голове ребенка. Когда был совлечен третий шелковый плат, открылась ваза дивной синевы, мерцающая зеленой лазурью, полная светоносного синего воздуха, изделие гератского мастера. И Суздальцев в изумлении ахнул, вспомнив мастерскую в Герате, расплавленный тигель, Стеклодува, извлекающего из пламени ослепительную звезду, которую наполнял своим дыханием, и целовал, играл, как на флейте, и звезда остывала, наполнялась божественной синью и теперь была явлена ему в кишлаке, как знамение высшей красоты. И он вдруг понял, что творимое перед его глазами действие — плод фантазии Стеклодува. Он подал ему об этом знак, явив голубую вазу. Это он, Стеклодув, был режиссером спектакля, в котором Суздальцева вначале истязали и мучили, готовя неизбежную казнь, потом показали таинство встречи двух родов, и эту волшебную вазу. Стеклодув что-то желал от него, к чему-то побуждал, чему-то хотел научить. Был режиссером, учителем, мудрым небесным наставником.