Так вспоминал он, лежа в походном гамаке, подвешенный между двух враждующих стран, занимая ложе малоизвестного ему человека, сандинистского сержанта Ларгоэспаде. Брезент гамака, к которому он прикасался щекой, отзывался пылью, бензином, чуть-чуть железом, слегка мужским табаком и чем-то еще, едва уловимым и нежным, быть может, запахом женских волос той, затянутой в военный мундир, что пела с сержантом любовную песню. Белосельцев вслушивался в темное молчание гор, ожидая раскатов минометной пальбы.
Больше он не любил. Его легкие, необязательные, возникавшие в поездках любови случались и обрывались по расписанию самолетных рейсов. Самолеты, подымая его в небо с богатством исписанных блокнотов и отснятых запечатанных кассет, отрывали его навсегда от вечеринок, ресторанчиков, гостиничных номеров, от тех мгновенно забываемых женщин, которые на краткий миг становились его спутницами. Окрашивали своим очарованием и женственностью город, ландшафт, где ему приходилось работать. Многие из них были прелестны, добры, от многих осталось ощущение краткого счастья. Он был благодарен им всем. Они возникали и исчезали в ритме рек и лесов, над которыми он пролетал, в последовательности городов, где он приземлялся. Не дарили никаким иным опытом, иногда попадали в кадр, за которым гналась фотокамера. Иногда возникала догадка, что в этих мимолетных, мгновенно сгоравших привязанностях напрасно тратится дар, отпущенный природой на одну-единственную женщину, на единственную любовь, на семью, детей, продолжение рода. Но он гнал от себя догадку. Он был избранник иной судьбы, носитель иной уникальной доли. Действовал во имя другой, за пределами семьи и любви, задачи – познания бесконечного мира.
Когда стал разведчиком и в его опасных рейдах случались женщины, они были частью беды и войны и гибли на этой войне. Так погибла итальянка, с которой танцевал при луне на дощатой веранде провинциальной кампучийской гостиницы, а потом стоял, потрясенный, перед воронкой от взрыва, держа в руках ее обугленную ладанку. Так погибла африканская волшебница, которой увлекся в Мозамбике, летел ее спасать из Зимбабве и видел, как она падает от пуль коммандос.
Он был несчастлив в любви и больше в ней не нуждался. Его работа в своей глубине и огромности требовала высшей организации чувств, отточенности интеллекта, соразмерности знаний и действий. Она превратила его дух в совершенный кристалл с холодными разноцветными гранями, абсолютной геометрией, где под точными углами сходились бесчисленные линии его интересов, обеспечивали выживание среди неисчислимых бед и несчастий.
Но вдруг этот жесткий драгоценный кристалл, который он выращивал много лет, упал и разбился. Словно на него наступили в давке на палубе патрульного катера с крутящимися пулеметами. Или ударили осколком упавшего в Манагуа самолета. Или оплавили пожаром в Коринто. И он потерял ориентацию, как ракета, у которой разбился гироскоп наведения. Стал сходить с ума, будто его мозг ранила пуля. И тогда появилась прелестная женщина у подножия зеленого вулкана. Бесшумно вошла в его комнату, положила на глаза теплую душистую ладонь, и он обрел иное зрение. Увидел белые снега и на них цветные дома и деревья, и она повела его по волшебным безлюдным улицам в другую страну и даль.
Он услышал далекие рокоты. Они состояли из отдельных ударов. Сливались, накапливались в ущельях, катились по ним, как огромные валуны, обрывались. Розовые зарницы в тучах казались заревом минометов, которые вели отвлекающий огонь за несколько километров от Сан-Педро.
Белосельцев встал из гамака, надел башмаки. Окна в домах оставались черными. Вышел из сада на улочку, двинулся к площади, ориентируясь на озаряемый столб колокольни. Бесшумно, не встретив прохожих, обогнул церковь. Услышал мягкий топот множества сильных ног. Спрятался в церковную нишу. Мимо, по улице, неразличимой толпой шли молчаливые люди. Вспыхнула зарница, осветила на доли секунды молодые суровые лица, огромные тюки за спиной, выпуклые белки усатого командира. Отряд уходил в Гондурас, и он, разведчик, был награжден за долготерпение. Вернулся и лег в гамак.
Глава девятая
Он проснулся не от звука, а от бесшумного налетающего толчка, колыхнувшего не гамак, а что-то внутри, в груди. Сердце соскользнуло, косо сместилось, забилось редко и сильно. Глаза раскрылись, и на глазные яблоки твердо, страшно надавил огромный красный палец. Заря грозно, близко пульсировала в прогале черных гор, посылала из своей сердцевины напряженные бесшумные импульсы. Словно небо разрезали скальпелем, раздвинули грудину, и открылась красная хлюпающая полость, ухающее, липкое сердце. И в ней, в заре, стал возникать, нарастал, ввинчивался, заполняя все небо, свистящий спиралеобразный звук, воздушно-металлический и секущий. Саданул треском по соседним домам, черепицам, кронам деревьев. Опадал, осыпался мелким шуршанием и стуком. И мысль: «Началось!.. Штурм!» – страх, мгновенная готовность, нервная будоражащая радость, острая чуткость слуха, зрения, всех проснувшихся, дрогнувших мышц, звенящий яростный бег вскипевшей крови.
Вывалился из соседнего гамака взлохмаченный Сесар. Толкал рубаху в брюки, не попадал громадной ногой в пыльный башмак. Полураздетый, вытянув худую шею, в чувяках, волоча автомат, выскочил председатель Эрнесто, замер у дверей в чуткой позе, устремив к заре круглые птичьи глаза. Новый, раскручивающийся винтообразный звук налетел, вонзился, рассек землю со свистом. И вслед за ударом, как его продолжение, повсюду залаяли и завыли собаки, заревели коровы, истошно, захлебываясь, заплакал ребенок, и где-то за деревьями, за домами поднялся тонкий женский визг. Белосельцев, словно нанизанный на этот визг, распрямлялся, опоясывал себя ремнем с пистолетом, вешал на грудь фотокамеру, прямо на колотящееся, зрячее сердце, которое, помимо зрачков, видело зарю, листву в красных мазках, винно-красный, отражающий небо осколок бутылки.
– «Контрас»!.. Атакуют!.. Через кладбище, на пекарню!.. – сказал председатель, взводя автомат. И резко, по-мальчишески, пузырясь распущенной белой рубахой, не оглядываясь на испуганное умоляющее лицо жены, кинулся через сад. Исчез там, где начиналась стрельба, лопались, длились, подскакивали вверх, что-то подбрасывая и дырявя, автоматные очереди.
– Мы куда? – Белосельцев оглянулся на Сесара, открывая объектив фотокамеры, стремясь за исчезающим председателем, в сторону треска и грохота.
– Не сметь!.. – резко, грубо, загораживая дорогу, почти отталкивая, сказал Сесар, передергивая затвор «калашникова». Теснил Белосельцева за угол дома, и тот послушно отступал, повинуясь приказу, подчиняясь этому большому, ставшему гибким, по-звериному легким человеку, понимающему смысл этих свистящих спиралей, этой пульсирующей зари, метнувшейся в траве горбатой очумелой собаки.
– К машине!.. Быстро!.. – командовал Сесар, чуть ли не грозя, давя на него автоматом, заслоняя от стрельбы.
Они спускались по улице к площади, по узкому, вымощенному булыжником желобу, подгоняемые плотным потоком не воды, не воздуха, а стремительной турбулентной опасности, толкавшей их в спину. Навстречу этой опасности в гору, одолевая гравитацию, одолевая душное, сорное, несущееся сверху течение, бежали люди. Бородатый милисиано, жилистый, косолапый, тот, что смазывал автомат лампадным маслом, открыл черный рот, сипло дышал, держал на весу смазанное накануне оружие. Другой крестьянин, «сандинист до гроба», перепоясанный остроконечными пулями, придерживал шляпу, словно боялся, что шквал с горы сорвет ее и покатит по улице. Промчались молодые цепкие парни, белозубые, чернокудрые, расставив локти, с винтовками наперевес, точно бежали кросс. И все туда, вверх, где что-то творилось, сшибалось, рассылало во все стороны траектории схватки.