– Вы ожидаете десант морских пехотинцев на остров? – Белосельцев закрывал окуляр, полагая, что снимать больше нечего.
– Гринго пойдут сюда, – ответил командир, проводя испачканной ладонью по потному, изъеденному москитами лбу. – Их морская пехота пойдет на наш остров. Их самолеты устремятся на наши орудия. Мы первыми примем бой. Будем биться до последнего снаряда, до последнего солдата, даже лопатками. Наши мертвые товарищи станут хватать морских пехотинцев за пятки, грызть зубами. Если гринго и пройдут по нашему острову, то только по нашим спинам, когда все мы будем бездыханны… – И вокруг усталого, некрасивого лица командира вдруг образовалось едва уловимое свечение, и Белосельцев подумал, уловила ли его фотопленка это мистическое сияние подвига.
Они возвращались с Сесаром к причалу по узкой тропке, цепляясь за колючие травы, окруженные со всех сторон синевой. Внизу, где кончалась зелень, обрывались скалы и жарко желтела отмель, подымался прибой, сворачивая океан в белые пышные рулоны, кидал на песок, разваливая на жидкие стеклянные ломти, снова выкатывал могучие белые завитки. Вырывая ногу из цепких зеленых объятий, следя за большой золотистой бабочкой, проносимой ветром, Белосельцев подумал: как было бы удивительно пожить на этом острове одному. С сачком провести в раю несколько дней, о которых потом вспоминать целую жизнь.
– Видите, стена, Виктор? – Сесар показывал на сложенную из камней, обмазанную бетоном стенку, выступавшую из зеленой травы, седую от соленого океанского ветра, пятнистую от поселившихся на ней розовых и желтых лишайников, с крохотным голубым мотыльком, присевшим на теплый камень. – У этой стенки по приказу Сомосы расстреливали сандинистов. Их пытала и допрашивала охрана, пока Сомоса с друзьями обедал на вилле и пил вино. Потом с гостями он приходил сюда и смотрел, как расстреливают наших товарищей. Трупы отвозили в море, привязывали к ногам камни и топили, чтобы не осталось следов.
Словно в солнечном теплом воздухе промчалась летучая тень от птицы, затмившей солнце. На райском острове – бетонная стенка, избитая пулями, и на выбоину опустился маленький голубой мотылек.
Они присели на траву у стены, окруженные выпуклой синевой океана, и потревоженная трава пахла пряными, маслянистыми ароматами.
– Я хотел расспросить вас, Виктор, о вашей революции. – Сесар устремил на Белосельцева серьезный вопрошающий взгляд, желая угадать ответ на еще не заданный вопрос, прочитать его на лице Белосельцева, которое было достовернее любых прочитанных о Советском Союзе книг. – Что было потом, после того как вы сломили противника? После вашей «Авроры» и Гражданской войны? Что было после последней выпущенной по врагу пули?
Белосельцев смотрел на близкий смуглый лик человека, в его умный, ищущий, желающий правды взгляд, в котором были наивная вера и требовательность, упование на неизбежное завершение невзгод, на будущий свет, искупающий жестокость нынешних дней. Революция, кипящая на этом континенте красных гор, изумрудных вулканов, белой пены прибоя, оглядывалась на другую революцию, совершенную среди русских лесов и полей, на его, Белосельцева, Родине, которой он, военный разведчик, верой и правдой служил. И прежде чем ответить Сесару, предложить ему извлеченные из хрестоматий и учебников истины, Белосельцев попытался представить, что испытало поколение победивших революционеров, которые вдруг замерли в седлах боевых коней, остановившихся на побережье Крыма, поднялись в рост из окопов на польской границе, оторвали глаза от орудийных прицелов, глядящих в маньчжурскую даль. Ибо некого было рубить и стрелять, и кругом в дымах разоренных селений лежала огромная опустошенная страна, которую предстояло превратить в Рай Земной, на костях и золе, построить его по таинственным чертежам, изложенным в сказаниях пророков, откровениях мыслителей и провидцев, в замыслах теоретиков, что, как вещие огоньки, мерцали на остриях обнаженных сабель.
– Выпустив последнюю пулю, Сесар, мы начали строить не просто заводы, рыть не просто каналы, а сотворять свое мироздание. Свою рукотворную одухотворенную Вселенную, которую так и не удалось построить Господу Богу, преодолеть зло и насилие, неравенство и жестокий, заложенный в историю умысел. Это было творчество, как теперь, на удалении двух поколений, я его понимаю. Творение мира, подобно тому, как праматерь-природа сотворяла горы, океаны, малые ручейки и былинки. Экономика, политика и искусство тех первых лет укладываются для меня в этот романтический образ.
Белосельцев перечислял деяния, доставшиеся поколению победивших революционеров, выкладывая их перед Сесаром как драгоценные музейные экспонаты. Днепрогэс. Магнитка. Университеты и школы. Ликбез в кишлаках и аулах. Челюскинцы и Чкалов. Безымянный бородач из деревни, ввинчивающий лампочку в крестьянской избе. Шофер-узбек в полосатом халате, севший за руль грузовика, бегущего сквозь Каракумы.
– Революция, Сесар, продолжалась не в стрельбе и сабельной рубке, а в непрерывном, на пределе усилий, через все заблуждения, творчестве.
Белосельцев вещал, как проповедник, начитавшийся стихов Эрнесто Кардинале, наглядевшийся на мексиканские фрески Диего Ривейро и бушующие полотна Сикейроса. Он смотрел на близкое, горбоносое лицо, на вишневые выпуклые глаза, в которых были ожидание, наивная вера и преданность, и не мог рассказать Сесару, как в казачьих станицах Дона уводили на расстрел казаков, как лютовали чекисты, вылавливая дворян и священников, как били из пушек по гнилой соловецкой барже и монахи с пением псалмов шли на морское дно. Он не мог ему рассказать о политических процессах, когда в подвалах Лубянки подвешивали к потолку недавних вождей и героев и кузнечными щипцами рвали им половые органы, а потом пускали пулю в затылок в глухом коридоре тюрьмы. Не мог рассказать, как из каждой деревни тянулись унылые подводы со скарбом, и кулацкие семьи уходили на вечное поселение в Сибирь. Как в тундре, тайге, каменистых безводных пустынях возникали лагеря для невольников, и рядом, на слезах и костях, вставали заводы, пролегали каналы и трассы, возникали молодые города. Он не мог рассказать никарагуанскому другу о затемненной стороне революции, которая, как неосвещенная половина луны, была в мертвых кратерах, безводных морях, в сером пепле безымянных кладбищ, куда не долетал серебряный блеск ослепительного светила.
– Понимаю! – Сесар кивал, глотал его слова, вдыхал их жарко, оглядываясь на бескрайнюю синеву океана, словно ждал появления на водах чудесного ковчега, о котором вещал ему Белосельцев, посланец сказочной земли, явившийся возвестить о близком чуде. – А потом? Что было потом?
И опять Белосельцев испытал волнение проповедника, излагавшего великое учение. Его рассказ был о Великой войне, о нашествии, о разгромленных городах, о пепелище от моря до моря, о смертельных боях за каждый бугорок, деревушку, превратившие недавнее творчество в священное всенародное действо. Учение о революции продолжилось в учение о Великой Победе, в религию одоления вселенского зла, спасения мира ценою священных жертв. От нее, от Великой Победы, разлетелись священные огни по всем другим континентам, где народам открылось учение Мировой Революции, учение Рая Земного.
Он проповедовал никарагуанцу эти сокровенные истины, замечая, как под смуглой обветренной кожей у того проступает румянец воодушевления. Был посланцем, переплывшим океан, чтобы поделиться с братом обретенными в откровениях истинами. Синий мотылек, прикрывший драгоценными крыльцами пулевую пробоину, свидетельствовал правоту его слов.