Потом я приполз, героически грязный, и шваркнул на дно окопа четыре автомата (включая автомат Гришки) и сам свалился. Я чувствовал себя страшно обессилевшим, выпитым и высосанным; шел дождь, я не чувствовал влаги, я дымился, мне было плохо и муторно – нервы подводили. Раньше такого не было. Меня напоили из фляги, вода отдавала вином, была противной.
– Винище сами выжрали? – пробормотал я.
Меня не поняли, но на всякий случай сунули под нос бутылку. Я резво схватил ее, вырвал зубами бумажную пробку и приложился. За мной наблюдали: Кинах, какой-то мордатый мужик, в котором я не сразу признал Корытова, и еще кто-то. Вино было холодным и терпким, градусов я не чувствовал, может быть, их и не было. Я подсознательно чувствовал, что они должны быть, но, толкая кадыком внутрь себя вожделенную влагу, никак не мог их уловить. Возможно, градусы застревали у меня под языком. А еще я видел остановившиеся лица боевых товарищей, я пил, и мне казалось, они считали глотки и безмолвно восхищались мной. Наконец в бутылке заурчало, со звуком «пумм» вытекла последняя капля.
Я бросил пустую бутылку туда же, где валялись мои автоматы, и поднял взор, ожидая похвалы. Но не дождался. Надо мной возвышались сапоги, грязные, в рыжей глине, они стояли на бруствере окопа и шевелились носками. Я поднял голову: оказалось, это Хоменко, и шевелюра его была цвета глины.
– Уже пьешь, негодяй? – мрачно проговорил он.
– Пью, – ответил я и полез за сигаретами.
Он разразился матерной бранью, где-то через пару минут в его речи стал проскальзывать смысл:
– Кинах! Я бы на твоем месте застрелился. Три человека убиты, сожжена «Аврора», двое раненых. А твои новички жизнерадостно квасят на виду у всей роты!
– Он заслужил, – прорычал в ответ Кинах, переменившись в лице.
– Молчать! Личный состав разбегается, дезертирует с позиций! А ну, давай, веди его сюда, засранца! – Хоменко повернулся к своим подручным.
Привели Юрчика. Руки его сцепили за спиной наручниками, лицо уже подплыло синяками.
– Вот! – Хоменко кивнул на бледного, как покойник, бойца. – Спрятался в котельной. Его товарищи кровь проливали, а он бросил их в самую трудную минуту. На колени, подлец!
Юрчик находился в том состоянии, когда слова воспринимаются не по смыслу, а как звуки – подобно болезненным и хлестким ударам хлыста. Он вздрагивал, но так и не мог понять творящееся действо, суть которого принимала все более страшный и необратимый характер. Юрчика поставили на колени, он не сопротивлялся, просто никак не мог понять, почему он в этой нелепой, душераздирающей и кошмарной ситуации.
Тут я очухался. «Хоменко – подонок», – подумал я; его коричневые сапоги готовы были съездить по самому мягкому месту моего лица, я предвкусил эту возможную радость; возможно, сейчас я тоже буду мягкой свиньей, которую можно свежевать, не спрашивая о здоровье.
Я все же был полудурком. Четыре автомата меня сломали, я даже пытался вырвать. В Афгане у меня не было таких щенячьих позывов. Я боялся: ведь страшное впереди.
– Кинах, строй роту! – с тихой яростью произнес Хоменко.
– Рота, строиться у штаба! – сорванным голосом скомандовал Кинах.
В окопах началось ленивое, неторопливое движение. Слышался негромкий мат, ворчание, звяканье оружия, кашель; люди брели понуро, с одинаковыми серыми, выстуженными лицами. Я тоже пошел вслед за всеми, кляня судьбу, комбата Хоменко, опоновцев, приднестровские дожди, смердящие подвалы, призрачных женщин и раздраженных мужчин. Я уже не любил воинскую дисциплину, тем более в таких проявлениях.
Один автомат я повесил себе на плечо, остальные так и остались валяться на дне окопа.
Пахнуло горелым мясом: сладко и тошно. «Аврора» догорала, по-черному дымили колеса.
Люди неохотно выстроились в две шеренги. Получилась дуга, которая фокусировала и направляла всю отрицательную энергию как раз на комбата. Но ему было абсолютно наплевать. Выглядел он озлобленным, но свежим. Юрчик со скованными руками понуро стоял и боялся поднять голову на Хоменко. Крупные капли пота стекали по его лицу, и все, несмотря на дождь, видели, что это липкий пот сопротивляющегося смерти организма Юрчика, ныне предателя и труса. Мокрый чуб налип ему на глаза, он машинально и безуспешно дергал головой.
– Это трус и подлец, – рычал комбат, жестикулируя рукой с растопыренными пальцами. Порой эта рука замирала, и тогда казалось, что следующий нервный импульс резко перевернет ее большим пальцем вниз, в землю, фатально решая судьбу, как когда-то в Древнем Риме. – Этот негодяй бросил всех вас. Он опозорил нашу гвардейскую честь! – продолжал выкрикивать комбат слова-пули, слова-стрелы, слова-ножи, которые впивались в тело, в душу бедного Юрчика. – В боевой обстановке это самое тяжкое преступление. У нас нет штрафных батальонов, нам некогда возиться с такими тварями. Такие ублюдки не смогут защитить наш край от врага. Если мы будем прощать трусость, то завтра же здесь будут опоновцы, «барсуки», волонтеры и всякая прочая сволочь. Народ не простит предательства наших интересов. А враги повесят нас по всему берегу Днестра… – Он повернулся к Юрчику, тот был уже в полубеспамятстве. – Говори мне, всем своим бывшим боевым друзьям: почему бросил позиции?
Юрчик молчал, тяжело дышал, потом медленно поднял голову, посмотрел на строй. Наверное, вместо лиц он видел сейчас размытую серую полосу.
– Отвечай своим товарищам, засранец! – рявкнул комбат.
– Шо – язык потерял? – Один из охранников ткнул Юрчика стволом в бок. – А ну, открой рот!
– Дядю Витю когда, Опанасенко… Голову… – У Юрчика перехватило дыхание, он умолк, затравленно глянул на Хоменко, понимая, что не в силах больше вымолвить ни слова в свое оправдание.
– Что ты мне мозги компостируешь? Дядю Витю… Тетю Маю… Детский сад! Ты же гвардеец или выблядок сопливый? Это говорит человек, который призван защищать Приднестровье! Я предупреждаю всех: мы воюем, мы будем терять своих боевых друзей. Мы будем хоронить их, изувеченных, геройски погибших. Каждый из нас может завтра погибнуть. Но трусов я буду уничтожать.
Он повернулся к Юрчику. Несколько мгновений смотрел на него мрачным тяжелым взглядом, словно подзаряжая свою ненависть.
– В общем, говорить больше нечего. Все ясно. Оправдания тебе быть не может… Рас-стрел! – глухо, но четко произнес комбат.
И от этого громоподобного слова Юрчик дернулся всем телом и тонко, по-щенячьи взвыл. Строй дрогнул, съежился, будто от порыва черного ветра.
– За что – парень-то молодой, растерялся…
– Кто это сказал? – Хоменко вперился взглядом в дугообразный строй.
– Я! – Седой мужчина лет сорока шагнул из строя.
– Повторяю для глухих: рас-стрел за трусость и попытку дезертирства.
– Товарищ комбат, – подал голос Кинах. – По первости простить бы его. Испугался он и сбежал не по трусости. Опанасенко на его глазах… Голову разнесло… Женился парень неделю назад, девчонка молодая не вынесет, мать опять-таки…