– И во фрукты! – подал голос Ринат-человекоед.
– Наше терпение лопнуло. Мы объявляем забастовку, – продолжил я. – Пока не принесут новый телевизор!
– И голодовку! – добавил Обалдуй.
– Может, голодовку не стоит? – осторожно заметил Прокоп Петрович.
– На личное усмотрение, – разрешил я. – А теперь – на баррикады.
– А где баррикады? – спросил один из дебилов.
– Переворачиваем кровати, загораживаем двери! – научил я. – Вперед, зулусы! На баррикады! Отречемся от старого мира! Кипит наш разум возмущенный! Эй, гоблины, у кого еще мозги не выкипели?
Революционный энтузиазм превзошел все ожидания. Кровати в считаные минуты перевернули, свалили, взгромоздили до самого потолка. На это шаткое сооружение тут же, как обезьяны, полезли довольные дебилы, наперегонки стали скакать с одного уровня кроватной конструкции на другой. Обалдуй, завидев опустевший телеящик, тут же сунул туда свою буйную голову и, вспомнив свой боевой опыт, начал руководить:
– Берем матрасы, закрываем окна. Занять круговую оборону! Еще одну боевую кровать на центральное направление! Беречь патроны!
Вскоре за дверью послышались голоса, начали стучать.
– Ребята, вы что там, с ума посходили? – по голосу мы узнали Елизавету Сергеевну. – Немедленно откройте дверь!
– Пусть принесут телевизор! – ожил Бройлер. – Вы ущемляете наши права!
– Телевизор! Телевизор! – заверещали дебилы.
Только Обалдуй не разделял всеобщей радости. Он никак не мог высунуть свою голову из телеящика. Когда он отдавал боевые распоряжения, то слишком широко раскрывал рот, и голова его, подобно распухшей тыкве, до упора заполонила весь объем телеящика.
Мы пытались разрешить его вопрос, но, сколько ни дергали, тянули, пытаясь сдернуть коробку, так и не смогли. Два дебила взялись снять с головы телеящик, проворачивая его, как гайку.
– Уши, уши! – по-звериному заорал Обалдуй, вырвался, как щенят, раскидал по сторонам дебилов и в отчаянии стал биться «обутой» головой о спинку кровати.
Но из этого тоже ничего не вышло. Обалдуй метался по палате, «бунтовщики» еле уворачивались от человека-танка; все давились от смеха, видя его попытки расколотить ящик о подоконник, о стену…
Зрелище захватило всех, и мы потеряли революционную бдительность. Наша «баррикада» внезапно поехала прямо на нас, будто ожила, дверь медленно стала открываться, за ней показались два наших спецсанитара. Они с завидной легкостью раздвинули сваленные кровати и по-хозяйски вошли в палату. Обалдуй, не заметив прорыва обороны, продолжал биться о стену…
– Ну, и кто тут такой самый умный? – спросил один из санитаров. – Ты, что ли?
Он лениво кивнул в сторону поникшего Обалдуя, который последним увидел появившихся крепышей в белых халатах.
– Да не-е, – возразил второй санитар. – Этот – самый прикольный. Тебе идет, – пошутил он, имея в виду ящик на голове.
Сознаваться было скучно и пошло. Нет ничего более идиотского, нежели корчить из себя героя, жертвующего собой в сумасшедшем доме. Пусть ищут, напрягают мозги, чтобы оценить вкус победы в палате № 6. Меня выдал Прокоп Петрович, кивнув в мою сторону.
Санитары сказали:
– Пошли!
– С вещами? – задал я привычный вопрос. – Хоть зубную щетку можно взять?
– Интересно, как ты будешь чистить зубы в смирительной рубашке? – заржал один из санитаров.
– А как же я? – подал жалобный голос Обалдуй.
– А ты у нас диктор! – ответил весело санитар.
– Телезвезда! – поддакнул другой. – В прямом эфире.
– Чтоб через три секунды все кровати были на местах, – бросил напоследок санитар. – А не то принесу сейчас самый большой шприц.
Я все же прихватил свой пакет с зубной щеткой и мылом, санитары нетерпеливо подтолкнули меня к выходу. И вдруг за моей спиной раздался странный громкий треск. Я обернулся. Обалдуй с багровой мордой и выпученными глазами держал в своих лапищах разломанный на две части корпус телевизора. Он потрясал этими обломками, как гладиатор, разорвавший сеть, которую набросил в смертельном поединке его соперник.
Я шел под конвоем по коридору и слышал победный звериный рык Обалдуя. И вместе с ним ликовала вся палата.
Меня привели в кабинет к главврачу. Эммануил Степанович глянул на меня проникновенно сквозь золотые очки, ущипнул бороденку и строго молвил:
– Что же это вы, голубчик, бунтовать надумали? Здесь ведь не тюрьма, здесь тишайшее заведение юдоли и печали. И я дам тебе возможность это прочувствовать. А телевизора не будет. Зачем было его разбивать?
На этом разговор со мной завершился. Цыпкин, глянув сквозь меня, сказал:
– Как обычно.
– Да, Эммануил Степанович, – послышался за моей спиной голос Елизаветы Сергеевны.
Я даже не заметил, когда она появилась в кабинете.
Меня отвели в изолятор – глухую комнату без окон. Елизавета Сергеевна сделала мне укол, я не сопротивлялся. Так же безропотно я дал одеть себя в смирительную рубашку. Санитары помогли мне занять горизонтальное положение на кушетке и, пожелав спокойной ночи, пригасили свет.
Инъекция милейшей Елизаветы Сергеевны начала действовать. Будто огненная лава стала растекаться по моему телу. Голова отяжелела, спеленатые руки одеревенели, ноги словно обули в водолазные башмаки со свинцовыми подошвами. Я мог таращить глаза по сторонам, рассматривая шероховатости и трещинки на потолке. Но в тусклом свете синей лампы мои исследования носили лишь поверхностный характер, оставляя простор для фантазий. Веки мои смежались, и я уже не совсем отчетливо представлял, сплю ли я или же мои раздумья и ощущения пока колышутся на грани инъекционного сна. В мое смиренное тело впитывалась, врастала смирительная рубашка с длиннющими связанными рукавами, придуманная, несомненно, великим безумцем и, ясное дело, садистом. Чьи буйные и непокорные тела сжимало в своих объятиях это серое суконное одеяние? Я ощущал, как рубашка, будто шагреневая кожа, съеживалась, сдавливала мою грудь, я задыхался, я мог бы кричать, но без воздуха в легких окончательно бы обессилел. Это был последний порыв ясного сознания, поэтому я сдался и как-то совершенно неожиданно представил себя туго спеленатым младенцем. Я ничем не отличался от него, это было новое, впрочем, давно забытое ощущение, когда весь мир представлял большое теплое существо, которое целовало, прижимало к себе, кормило тягучим и вкусным. А потом вдруг лишало свободы, и нельзя было пошевелиться в тугом коконе, а лишь только громко протестовать против такой несправедливости. Но обида тут же уходила, потому что глаза почему-то сами закрывались, и кричать уже и не сильно хотелось.
…А еще интересно было после молочка выдувать маленькие пузырьки, которые смешно лопались на губах. Мир наполнялся новыми необычными звуками; кроме маминого, появились и другие голоса, более низкие или просто громкие и неприятные. Надо мной висели смешные яркие шарики, они сначала сильно занимали меня, потому что, когда я хватал их рукой, внутри у них что-то шумело. Потом шарики мне надоели, но как это объяснить, я не знал и поэтому стучал по ним рукой. Всех это почему-то веселило, меня хвалили. А мне нравилось, когда меня хвалили. Потом мне перестали закутывать руки и давали все больше свободы. Здорово было подпрыгивать в кроватке, держась за спинку. Взрослым это тоже нравилось, но непонятно было, почему они сами не подпрыгивали вместе со мной…