– Тыр-тыр-тыр, – пропела Люшка с характерной интонацией героя «Необыкновенного концерта» Образцова. – Не вздумай, дубина, никуда уходить. Во-первых, это просто демонстративный жест экзальтированной идиотки. Мужик тебе пока ничего не обещал, с тобой не спал, и отчитываться о своих ночах не должен. А во-вторых, ты просто обязана поддержать его, а вдруг он явится с захвата преступников раненый, обессиленный и голодный? Ты вообще забыла, что он сыщик? Работник уголовки? Может, в эти минуты он допрашивает убийцу Калистраты, а ты задницей крутишь и в позу встаешь? Ишь, любящая нашлась… Ну давай, демонстрируй свой мерзкий характер и гордыню!
Помолчав, Светка, уже совесем другим тоном, достаточно бодрым и озабоченным, затараторила:
– Как вовремя ты позвонила, Люша! Какая же я дурища – наломала бы дров. Это же ужас: он придет в пустой темный дом после скольких там… шестнадцати или даже восемнадцати часов работы, а я …
– В общем, счастьем ты, как всегда, обязана мне. А теперь слушай сюда. Я уже собралась выезжать к вам в Голодню. Без Сашки. Мы-то как раз поцапались.
– Да что ты! Ну, может, тебе остаться дома?
– Нет. Я хочу увидеть старца Савелия.
– Ох, надеюсь, он будет. Мне-то как с батюшкой нужно поговорить!
– Если я приеду на ночь глядя, меня примут?
– Конечно! Стучи в ворота – Дорофеич откроет. А постель твоя, я уверена, так никем и не занята.
После разговора с подругой Светка успокоилась и уселась на кухне перебирать гречку. Аки примерная жена, ждущая суженого из военного похода.
Глава семнадцатая
Добирались до репьевского дома долго, невзирая на мигалки и сирены.
Путь стал для Быстрова мучительным: его не покидали мысли о том, что сказала ему Женька, которую он совсем недавно перестал наконец считать «своей». Это магическое слово – «мое». Моя куртка, моя рука, жизнь, семья. Женщина. «Ну не мое это!» – отнекивался опер Поплавский, когда ему предлагали барыги попариться в бане с «телками», а в отделе потом над Витькой смеялись, как над лохом. А Быстров понимал его: это и вправду скучное, чужое, не мое… Вспомнилось, как случайно наткнулся, щелкая телевизионным пультом, перебирая каналы, на интервью известного богослова, симпатичного своей непафосностью, образованием, прекрасной речью и верой в то, что говорит. Речь шла о грехе. По мысли проповедника, ты преодолеваешь грех, когда осознаешь и, главное, сердцем принимаешь, что вот ЭТО – мучающее, прилипчивое и неотвязное – на самом деле совсем чужое. Это – не мое. Ты смиряешься с тем, что ОНО может существовать отдельно от тебя. Не трогая тебя. Потому что больше не имеет к тебе вовсе никакого отношения. «Это твой выдранный зуб в плевательнице? Страшный, сине-кровавый? Да что вы, мои, полноценные, на месте. А это, слава Богу, не мой». Страсти, страхи и самообманы, так мучившие его после расставания с Женькой, как тот страшный зуб, уже не выворачивали болью душу по ночам.
Женька стремительно и непреодолимо ворвалась в его жизнь, завоевала и стала необходимой. Мальчишеская стрижка, крепкое тело, смеющиеся синие глаза, точеные щиколотки и узкие запястья. Она защитила кандидатскую в двадцать семь лет, преподавала английский и итальянский и этим неплохо зарабатывала. Ее все любили. Быстровский отец в том числе, что было для Сергея очень важно. Три года сумасшедших встреч, которые породили особый язык любовников, стиль поведения, даже быт – она частенько оставалась у Быстрова, – казались ему серьезным залогом общего будущего. Возлюбленная отвергала со смехом предложения о замужестве, кидая дежурное: «Нам и так хорошо!» И вдруг исчезла, будто выбежала на минуту на зов соседки Лельки. Женька (ни Женей, ни Женюрой, ни, упаси Бог, Евгенией ее звать было невозможно) обладала чудовищной коммуникабельностью и умудрялась всерьез подружиться с незнакомым человеком, стоя в очереди на маршрутку. Именно так она и могла познакомиться с потрясшим ее «банкиром Джигарханяном», а обескураженный Сергей поначалу воспринял это как некую блажь и игру. Дурачина-простофиля, только и скажешь. Оказывается, ни совместного будущего, ни подлинного настоящего, ни любви… Да ничего не было и не будет! Она была в постоянном поиске, возможно, изменяла, и делала это, в силу темперамента и привычки, не раз. И нашла то, что ей нужно. Она нашла «свое». И стала для Быстрова лишь чужой, постыдной, фальшивой эмоцией.
«Уазик» уже потряхивало по проселку, где-то в этом районе находился дом бандитов. Километров десять-пятнадцать, и нужно сворачивать на «бетонку», по описанию мастера Зайцевича. Погодка «не шептала»: порывы ветра разбивались о железный кузов, как пенные валы об отбойник. Небо, грозя антрацитовыми клубами, никак не могло разродиться ливнем. Эксперт Мухин попросил закрыть форточку и прикрикнул на оперов, чтобы не курили, в конце-то концов, больше! Следователь притворялся дремлющим – он не мог ни смотреть, ни говорить с коллегами-товарищами. Ему хотелось все обдумать и во всем окончательно разобраться. Быстров продолжал себя мучить воспоминаниями и домыслами, получая от этого какое-то горькое, забытое наслаждение…
С Женькой ему было нестерпимо хорошо! И ей вроде тоже неплохо. И вот теперь, когда воспоминания подыстерлись, стали далекими, выморочными, она явилась слабеньким голоском в трубке и снова заявила о своем главенстве в его жизни. Потому что не может мать твоего ребенка быть «чужой». Про ребенка думать не получалось. Для осмысления этого невероятного сообщения требовалось больше, чем время.
Как же он хотел детей, еще будучи женатым! Марина вроде тоже хотела. Но что-то не получалось… А потом он наткнулся в аптечке, в поисках таблеток от головной боли, на маленький блистер с крошечными драже. Никаких сомнений не оставалось – жена принимала противозачаточное средство. А он-то, дурак, поглаживал ей живот после «работы над малышом», разговаривал с пупком, будто колдуя над чревом жены, чтобы оно удержало быстровское семя. Расстраивался, как ребенок, когда жена очередной раз сообщала с печалью о неудаче. Ни его дети, ни он сам, по-видимому, супруге не особенно требовались.
Миловидная, статная шатенка – Марина являла собой ленивое спокойствие и равнодушие к миру: к людям, собакам, дачным кустам, над которыми так убивался ее муж, к небу и снегу. Впрочем, на солнце с дождем равнодушие распространялось тоже. Она искренне радовалась лишь двум вещам: одежде с узнаваемыми ярлыками и потере веса. Взвешивалась Марина на электронных весах каждое утро, и эта процедура обычно ее лишь расстраивала. В некоторые дни, о ужас, вес увеличивался. Марина хваталась за новую диету и мучила себя коронным упражнением: поднятием корпуса из положения лежа – руки за головой. Она приподнималась на коврике: медленно, с красным лицом, остекленевшим взглядом, с натянутыми в муке жилами на шее. На все это лежащий на диване с книжкой Быстров смотрел с опаской.
Из себя супругу выводили две вещи: сломанные акриловые ногти в узорах и работа мужа – ненормированный график, непредсказуемость приходов и уходов, неурочные звонки. Тем более что сама Марина работала по обычному графику, пять дней в неделю от звонка до звонка, в надоевшем ей архиве. Все это Быстрову казалось понятным – ну не каждая способна на жизнь декабристки! Но это методичное, липкое, каждодневное вранье? Это противоречащее природе нежелание материнства? Каким же олухом он, наверное, казался Марине со своими пупочными беседами. После того дня их совместное существование стало абсолютно бессмысленным. Марина оскорбилась на упреки, будто это не Быстров, а она нашла пилюли, которые муж тайно принимал от какого-нибудь триппера. Сергей уехал жить на дачу к отцу, отставному полковнику внутренних войск, и они коротали вечера в уютном молчании, за чаем и отцовскими оладьями из кабачков, которые в каких-то промышленных масштабах уроди´лись у Георгия Олеговича и умудрялись доживать до марта, уложенные рядами желто-зеленых снарядов в сенях.