В эту музыкальную студию, отпочковавшуюся от крупного театра, Люша шла, как на амбразуру: «Последний шанс. Сейчас или никогда!» Перспективу искать удачу на периферии она отвергала начисто. Эстрада с ее продюсерским беспределом пугала Люшу. Приходилось цепляться за театр. Прослушивание прошло, как ей показалось, успешно. Комиссия из трех человек – главного режиссера, примы (естественно, жены режиссера) и директора – толстого лысого дядечки без возраста по имени Эмиль Модестович, согласно покивала головами после арии Виолетты. Улыбавшийся Модестович пригласил Люшу на завтра, в 12.00, для решения «технических моментов». Ликующая звезда сцены летела домой, уже мечтая, что она сможет себе позволить на первую зарплату. Туфли? А может, и пальто: настоящий кашемир, бледно-бежевое, с капюшоном и широкими рукавами. О-ох, сколько всего нужно, сколько всего хочется! Но больше всего хочется петь, танцевать, очаровывать, репетировать до изнеможения, спорить о рисунке роли, зубрить ночами текст, падать от усталости после третьего акта, горбясь под тяжестью букетов, летящих и летящих на сцену.
Начало разговора с утирающим лысину Эмилем Модестовичем, сидящим напротив стажерки на вертящемся кресле, обескуражило Люшу. Надо сказать, что выглядела она просто сногсшибательно: полупрозрачное платье, щедро украшенное баснословно дорогим бельгийским кружевом (подарок тетки-эмигрантки, вышедшей замуж за таксиста, преобразившегося за пятнадцать лет в мясного магната), точеные ножки на двенадцатисантиметровых шпильках, глаза а-ля Марлен Дитрих. Взгляд – соответствующий.
– Должен сказать, Юлечка, – Люшу покоробило это отеческое «чка», – что вы не произвели на комиссию… э-э… потрясающего впечатления. Вас, сопраночек, много. Очень много. И вы ничем, в общем, не отличаетесь от большинства. Даже не слишком интересны… – дядечке доставляло видимое удовольствие говорить с приторной улыбкой гадости, следить за вытягивающимся лицом жертвы, смятением в глазах. «Это – паук. А я – муха. И вокруг меня плетется паутина. Но зачем? К чему?» – проносилось в голове Юли под елейный приговор директора. – Но вы ничем и не хуже. Не хуже многих. Так что, почему бы не вы? Нужно же давать кому-то шанс? – Эмиль Модестович меленько, беззвучно засмеялся. «А-а, это такой воспитательный момент. Чтоб смирной была. Так я и не задавака. Они поймут это. И все наладится», – с облегчением вздохнула Люша и засияла улыбкой в ответ.
– Ну, иди сюда. Иди, – ласково, теперь уж совсем по-отечески, поманил ее директор. Юля не поняла – куда «сюда». Впрочем, на раздумья времени у нее не оказалось, так как толстый директоришка проворно вскочил с кресла, которое укатилось в дальний угол кабинета, и конвульсивно задергал гульфик пегих брючат. Не дав директору, ощерившемуся и астматически прихлебывающему, приблизиться к ней, Люша отбежала к двери и… захохотала. Обескураженный Эмиль Модестович замер перед пустой кушеткой. Люша выскочила из кабинета, натолкнувшись на ошарашенную секретаршу – благообразную даму, будто сошедшую со страниц английских романов.
Вечером зареванная Люша, ощущающая себя персонажем пошлой и лживой пьески о продажном театральном искусстве, сняла трубку верещащего телефона. Ее атаковал ломкий голос знакомой актрисы, игравшей в злосчастной студии молчаливых матерей, нянюшек или склочных старух:
– Ну и дура! Разозлила Модестовича. Он как фурия… Но все поправимо. Иди на поклон. Придется непросто. Что ж… сама виновата. В конце концов, у тебя судьба решается! Судьба! А ты мелочишься… – пыталась вразумить несмышленую актрисульку бывалая заслуженная артистка.
– А о судьбе нельзя с режиссером поговорить? Кто, в конце концов, творчеством занимается в театре? Директор, он же почти завхоз, или…
– Вот именно что «или»! Авралов шагу не ступит без Модестовича. Он такие бабки в театр привлекает – главный ему в рот смотрит, и уволит любую звезду, если она поперек «лысого» пикнет. Ну, на жену авраловскую это, ясное дело, не распространяется.
– Ну, значит, у меня другая судьба…
Белокаменные стены монастыря встречали непрошеных гостей настороженным молчанием. Впрочем, распахнутые ворота приглашали к литургии, в праздничный храм мог зайти любой. Шел Пасхальный сорокоднев: Воскресение Христово в этом году выдалось необыкновенно раннее, аж в конце марта. Асфальтовая, обсаженная снежноягодником дорога вела к статному трехглавому собору со свежевыбеленными стенами, синими куполами, увенчанными восьмиконечными крестами. За шестнадцать лет, что обитель вернули Церкви, она возродилась прямо-таки чудесным образом. Первые сестры во главе с игуменией Никанорой приехали к полностью разрушенным стенам и заросшему ивняком и березами храму. И трапезную, и колокольню, и сестринский корпус пришлось отстраивать заново. И отстроили: любо-дорого глядеть!
У ступеней храма подруги потуже стянули узлы на черных платках, троекратно перекрестились и вступили в это особое пространство – храм Божий. Высота и величие бело-золотых стен, устремленных к образу благословляющего Христа, венчающего купол, заворожили, заставили благоговейно остановиться. Аромат ладана, воска, цветов окутал паломниц, осматривающихся по сторонам. Лики, огромные и маленькие, яркие и полустертые, в золотых окладах и вовсе без рам – смотрели строго, отстраненно. Приглушенность солнечного света, льющегося сквозь окна в своде, и теплое мерцание свечей усилили состояние мистической причастности к иной реальности. Завершенность всему придавал звук. Чистый, многоголосый, идущий сверху. Хору вторил приглушенный, низкий голос, что доносился от алтаря, закрытого золочеными Святыми вратами. Постепенно Юлия со Светланой подчинились особому духу, властвующему тут, и впустили в сердце мир и тишину.
Глава вторая
Аккуратная бородка-эспаньолка, отменный песочный костюм, идеально гармонирующий с рыжеватыми волосами, в правой руке – небольшой портфель желтой кожи, благообразный и респектабельный Юрий Никифорович неторопливо шествовал по аэропорту Мадрида – Барахас, с удовольствием поглядывая на причудливо изломанную крышу этого внушительного сооружения. Зайдя в туалет и запершись в кабинке, путешественник достал из нагрудного кармана тоненький телефон, вынул сим-карту и спустил ее в унитаз. Споласкивая руки, снисходительно улыбнулся молодчику-торопыге в дредах, который едва донес себя до писсуара. Тщательно вытирая руки листиками салфеток, неуловимым движением обмотал телефон бумагой и бросил мокрый комок в урну. Туда же отправил торчащий из кармана рекламный проспект, «случайно» взятый в самолете. Яркий буклет идеально спланировал, закрыв собой ворох бумажек. Выйдя из туалета и удовлетворенно вздохнув, Юрий Никифорович посмотрел на электронные часы-табло – до рейса в Каракас уйма времени, и можно спокойно перекусить. Неужели еще каких-то пять-шесть часов, и его встретит жаркая Южная Америка! Как он не навидел зимний мрак и холод своей «милой» Родины, не оценившей таланта, чутья, масштаба художника. Теперь-то он будет иметь возможность предаться любимому делу – писать, писать, писать до изнеможения… И не нужно отныне ковыряться в старых рассохшихся досках, с умным видом впаривая сомнительный товар таким лохам, как этот, с люмпенской рожей. Впрочем, что Всевышнего гневить, этому-то как раз спасибо надо сказать – он уложил окончательный, недостающий камень в финансовый фундамент будущего благополучия, творчества и свободы художника. «Триста тысяч евро – (без каких-то копеек, так и быть, примиримся), неплохой финальный аккорд, ей-богу. А до Венесуэлы тебе, браток, не добраться, хоть ты, по всем приметам, и бывший комитетчик. И хватит, хватит о прошлом – вперед, к солнцу!» – Юрий Никифорович по-мальчишески перекинул портфель в другую руку и замурлыкал фривольный мотивчик…